Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, Лена. Как раз теперь-то я никак не могу тебя оставить. Я очень виноват перед тобою, кругом виноват. Я преступно потакал тебе, вместо того чтобы пресечь все это, хотя бы и против твоей воли. Теперь уже поздно — ты сама распорядилась своей судьбой. Но то, как ты ею распорядилась, вызывает у меня слишком большую тревогу, чтоб я мог тебя оставить.
— Как хочешь.
Вадим не знал об этом разговоре, но о том, что нечто подобное имело место, догадался после того, как на Брюсовской читке[10], в обычной перед началом толчее в буфетной, услышал невольно обрывок чужой болтовни.
— Так Ржевский не будет сегодня у Приказчика? — «Приказчик» было как раз Женей пущенное прозвище Брюсова.
— Нет. Ржевскому не до «эмалевых стен»… У него сейчас буйный роман с маленькой Нелли Ронстон. — Говоривший студент не был знаком Вишневскому в отличие от его собеседницы — светлокудрой хорошенькой поэтессы Лины Спесивцевой.
— У Ржевского — с Нелли Ронстон? — Третьего собеседника, длинноволосого, с черным бархатным бантом и помятым лицом, Вадим также не знал. — Вот это новость! Но у нее же вроде имеется какой-то там жених…
— Некрасов, ты его видел, Ник. Это такой военный, вечно весь затянутый, как рука в лайковую перчатку, красив, как античная статуя, и примерно столь же общителен. Этакая ходячая помесь армейского устава с кодексом чести. Из гвардии, кажется.
— Теперь вспомнил — он почти повсюду таскается с Ронстон, хотя придерживается при этом демонстративно отчужденного виду. Решительный такой господин — не завидую нашему милому Женичке: он рискует как-нибудь с утра пораньше обнаружить эдакий «приятный благородный короткий вызов иль картель» в почтовом ящике.
— Не знаю, каким монстром надо быть, чтобы поднять оружие на Ржевского! Женя — не человек, а изумительно завершенная коллекция модных пороков, но сколько в нем обаяния!
— Вы пристрастны к нему, как все женщины, Лина даже ваш острый язычок не помогает это скрыть…
Слушать дальше Вишневский не стал.
Имена знаменовали миры, имена были ключами миров.
Был мир Елены и Евгения — рыцарский, мистический, прекрасно-мрачный, причудливо сплетенный из образов Мэллори и Бердслея, Новалиса и де Троя, сладкого Лангедока и химер Notre-Dame — ночной мир служения Прекрасной Даме…
Был мир Елечки и Енечки — двух маленьких детей, сбежавших из дому на поиски Синей птицы — гофмановский, уайльдовский, меттерлинковский мир… Но Синяя птица не оказывалась в нем домашним скворцом, нет, не оказывалась!
Был, наконец, мир Нелли и Жени — мир Петербурга (нового названия города не любили), салонов, выставок, читок, сырой чердачной комнаты — но этот мир был ничуть не более реален и не менее прекрасен, чем остальные миры… В этом, только в этом мире и находилось место для Юрия, Вадима и всего остального Петербурга.
Миры сменялись, но неизменным оставалось одно — их двуединство.
…Волшебно меняющиеся миры могли возникать только из неизменного бинера — двух душ, слитых навеки… навеки… навеки…
Песочные часы, движение песка в которых неизменно должно прекратиться? Нет, не совсем то… Скорее — незаметные глазу зерна терниев, посеянные в розовом саду… Невидимые зерна, которые непременно должны взойти и заглушить пышное цветение.
Такими сравнениями задавался нередко Вадим, наблюдая всегда вместе появляющихся в обществе Елену и Женю: счастливых, сияющих, бездумных, перебрасывающихся между собой фразами своего, непонятного для других, языка ассоциаций и намеков, жадно ловящих взгляды и слова друг друга, радостно угадывающих мысли…
Зерна терниев… Нетрудно было понять природу этих зернышек.
Картина Ренуара, изображающая девушку на качелях, всегда имела для Юрия особое, мучительно-сладкое значение.
Летом 1915 года, провалявшись после контузии два месяца в лазарете, Некрасов, получивший месяц отпуска, вернулся в Петроград.
Почти сразу по приезде, с наслаждением приняв ванну и приведя себя в порядок в своей небольшой, но комфортабельно обставленной квартире на Шпалерной, он поспешил на дачу к Ронстонам, обыкновенно проводившим там июнь…
Стоял солнечно-прохладный летний день: густая листва старых деревьев, за которыми прятались небольшие, по большей части старые и давно не крашенные дачи — с резными балкончиками вторых этажей и увитыми плющом беседками с плетеной садовой мебелью, бросала на бело-пыльную дорогу, по которой шел Юрий, зыбкую, колеблющуюся игру светотени… Поселок как будто вымер, погрузившись в летнюю тишину. Казалось невероятным и неестественным, что идет война. Или — нет, скорее наоборот, казалось невероятным, что может так вот существовать этот поселок с уютно запущенными теннисными кортами и плетеной мебелью в увитых плющом беседках… Война была намного реальнее этого невероятно тихого уголка.
Идти пешком было приятно. Юрий подходил уже к знакомой даче: вот каменные побеленные столбы ворот с чугунной решеткой, красная дорожка аллеи, ведущей к небольшому, белеющему из-за деревьев дому…
Но еще одно белое пятно, оживляющее черно-зеленый старый сад, прежде всего бросилось в глаза Юрию. В глубине сада на высоко взлетающих качелях стояла тоненькая, с развевающимися по ветру темными волосами девушка в летнем белом платье.
По радостному толчку в сердце Юрий издалека узнал Лену. Неожиданно для себя бесшумно он подошел, и когда подходил, ему казалось, что он не подходит, а все ближе и ближе на него надвигается ожившая ренуаровская картина: та же игра лучей в темной листве, те же, по странному совпадению, темно-синие банты на белой кисее, взлеты скрипящих качелей, радостное лицо Лены с закрытыми глазами — чтобы полностью отдаться ощущению полета… Лена не слышала шагов Юрия, а он боялся нарушить очарование ожившей картины.
— Юрий!! — испуганно-радостно закричала Лена, спрыгивая с качелей — ладонями в его подставленные ладони. — Юрий… Господи, даже не предупредил! Ты надолго? Откуда? Как? Ой, у тебя погоны другие — ты кто?!
— Штабс-капитан.
— Ты? Уже? Ужасно странно, ох, Юрий, белый крест! Ведь это Георгий, да?
— Да, Георгий третьей степени.
— За что, ты расскажешь, ведь расскажешь, да? Все расскажешь?
— Все. — Юрий усмехнулся.
— А забавно, знаешь, ведь Юрий и Георгий — это одно и то же имя на Древней Руси… Ты не обращай внимания — я вздор болтаю! Ты ведь не писал даже нам — месяца три! Не стыдно?!
— Извини, Лена, не мог — был в госпитале.
— Ты — ранен?
— Да нет, пустяк… Засыпало немного взрывной волной.
— Какой волной? Ну ладно, потом все расскажешь… Знаешь, мы в синематографе видели… газы эти… ужас, да? Я очень за тебя боялась. И мама тоже. А ты маму видел?