Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все сели, и Светошников перестал слышать: у него работа была. Он собирал красноватую краску из голоса Альтина и пропитывал ею воздух в комнате. Чашки он еще утром попросил красные, и люди напротив пили из новых красных чашек.
На столе перед ними лежали остро оточенные красные карандаши.
Светошников видел, как нужный цвет заполняет глаза сидящих с другой стороны стола. Скоро они внутри заснут и на все согласятся. Снаружи человек как прежний: говорит, смеется, а внутри спит. Такого можно заставить делать что угодно: надо лишь подобрать правильный цвет. Для этих правильный – красный.
Цветом наполнять – самое сложное. Много силы уходит. Зато потом что угодно с человеком делай. Полностью наполнять нельзя: не проснутся. У него однажды случилось. Он ту девушку до сих пор помнил. У нее – где сердце – был колокольчик и звонить перестал, пока она делала, что он хотел.
Светошников долго знал ее имя.
Люди напротив спали. Женщина что-то объясняла, поминутно тыкая накрашенными ногтями в текст договора, а другой, с толстым голосом, кивал и приговаривал:
– Именно. Именно.
На деле же они спали. Красное заполнило их по шею и теперь качалось там, неспешно, словно вода в прозрачном кувшине. Кровь в них тоже текла, но Светошников мог различить где что. Красное было хуже. И оно стояло, а не текло.
Он повернулся к Альтину и кивнул: можно начинать. Альтин моргнул, и глаза у него стали еще круглее: все не верил, что другие спят. Светошников засмеялся: он не первый раз делал это при Альтине, а тот все не верил.
– Давай, – сказал Светошников. – А то очнутся.
Альтин снова моргнул и заговорил, обращаясь к сидящим напротив:
– Надо подписать договор с банком. Это хороший договор. Его надо подписать. Это хорошие условия. Надо подписать договор.
Светошников следил, как слова втекают в глаза сидящих перед ним мужчины и женщины и остаются у них в головах: красное не позволяло словам осесть ниже. Женщина показала Светошникову какое-то место на бумаге и спросила, готов ли банк рассмотреть альтернативу залогу. Светошников кивнул; он подивился, как она крепко спит.
Слова Альтина ложились хорошо, но почему-то не расползались красным туманом, заполняя собой все вокруг. Это было неправильно: слова должны были раствориться у людей в головах и стать одним с кровью, что текла по тоненьким проволочкам вдоль затылков. Но слова висели отдельным куском и не мешались с кровью внутри.
Светошников повернулся к Альтину:
– Краснее говори. Краснее.
– Что? – не понял Альтин. – Красивее?
– Краснее, – повторил Светошников. – Чтобы голос – краснее.
Альтин кивнул и заговорил снова. Светошников видел, что голос у того стал краснее, но все равно светлый. Как алое знамя. У них в школе такое было, в актовом зале.
Он знал, правда: дело не в Альтине. Дело в нем. Даже самое сильное у него теперь не работало. Он надеялся: если наполнить цветом, все получится. Не так.
Светошников смотрел, как красное постепенно вытекает из людей напротив. Оно, понятно, никуда не вытекало, а испарялось, и верхний слой становился все ниже и ниже. Словно в раковину воду набрали, а потом затычку вытащили.
Еще немного – и проснутся. И ничего не подпишут.
Светошников встал и пошел к двери. Альтин его что-то спрашивал, но он не слушал: ни к чему. Что сидеть и смотреть, как они откажутся от всего, что им предлагают. И так худо.
У порога Светошников оглянулся и посмотрел женщине в глаза. Он хотел узнать, что у нее тогда с матерью вышло. Не увидел: словно тьма и сквозь тьму – искры. И того не смог.
Он сразу уехал, сам за рулем. Светошников выбрался на Третье кольцо и дважды по нему проехал, возвращаясь туда, где начал. Мобильный телефон звонил протяжной музыкой, которую любила жена. Светошников не отвечал: ему было нечего сказать Альтину. Он и себе-то не знал, что сказать.
Его ждала дверь.
Радость нашла его под Павелецким мостом. Не слушать – только хуже потом. Светошников свернул за долгими звуками лютни на Садовое кольцо в сторону Октябрьской и поехал, следуя протяжной музыке внутри.
Машины теперь двигались намного быстрее.
Не идти – нельзя. Оно ж не отпустит. Силу отнимет, и что потом? Станет он снова обычный дурак. Делать Светошников ничего не умел, кроме того, что делал для Альтина. Он нигде и ничему не учился: не нужно было. Он – что надо – и так знал.
Раньше.
Светошников развернулся над туннелем у Нового Арбата и поехал в обратную сторону по Садовому. Музыка стала не сильнее, но словно отчетливее, будто раньше играли издалека, а теперь подошли ближе. Понятно, однако: это он сам ближе подходит.
Звуки лютни провели его по улице Бурденко к Плющихе и исчезли на углу одного из Неопалимовских переулков. Здесь музыка играть перестала. Машины были плотно припаркованы вдоль тротуаров, но на углу Светошникова ждало свободное место. Место пахло чужим теплом, как насиженный стул. Будто для него хранили.
Переулок был другой, чем раньше. Но тоже Неопалимовский.
Светошников заглушил мотор и стал ждать. Знак нужен.
Он понимал, что врет себе, будто идет для силы: себя успокаивал. Он и не вернется, наверное. Марево не отпустит. Оно ж недаром воронку показывает: втянет, и все. Ему и так сколько лет с того прыжка дали. Жизнь хорошую. Дочку.
Идет – потому что велено. Не может не идти. Был бы человек обычный – мог не послушаться. А он должен.
С крыши дома напротив поднялась стая птиц. Они были одного цвета с воздухом, но Светошников их хорошо видел. Птицы были нездешние; они для него остановку делали. Стая чуть замедлила над его машиной и полетела вглубь дворов. Куда раньше собаки бежали.
Пора.
Он хотел уехать отсюда – сразу, сейчас.
Светошников закрыл глаза и оказался в своем сне: он шел по коридору без стен. Марево висело перед ним, звало, и в центре – где воронка – что-то лопалось и просвечивало холодным бледным светом.
Его любимым.
В окно машины постучали. Светошников открыл глаза: за стеклом стоял цыганенок-оборвыш, лет семи. Такие клянчили в переходах метро и на светофорах. Часто до поздней московской осени они стояли на асфальте босые – для жалости. Их взрослые ждали чуть в стороне, чтобы потом отнять поданные копейки.
Светошников вышел из машины. Цыганенок отскочил в сторону, но остался, не убежал. Светошников посмотрел: тот был в обуви. Не как другие.
– Дядь, дай, – заныл цыганенок. – Дай.
Он сильно косил и потому выглядел дебилом. Казалось, он смотрит мимо Светошникова, а того не видит совсем. На голове у мальчика была взрослая шапка-ушанка, ненужная в такую погоду. Октябрь же.