Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Власти, в свою очередь, считали поволжских немцев своими самыми законопослушными верноподданными, настолько послушными и верными, что их даже поголовно призывали в армию во время Первой мировой войны, которую все в то время называли германской. Призвали и отца Юргена. Сам Вольф-старший называл ту войну не германской, а империалистической, но это было единственной уступкой его немецким корням. Воевал он на Западном фронте, и воевал, судя по всему, хорошо: заработал две Георгиевские медали за храбрость, выбился в унтер-офицеры и получил еще одного Георгия, на этот раз крест. О той войне Вольф-старший рассказывал часто и с гордостью. Юргену больше всего нравился рассказ о бароне Унгерне, который, окруженный немецкими войсками, в ответ на предложение сдаться поднял свой батальон в штыковую атаку с криком: «Смотрите, как погибает русский офицер!» Иногда, правда, батальон превращался в казачью сотню, которая устремлялась лавой за лихим есаулом, но это лишь добавляло красочных подробностей.
Барон Унгерн тогда не погиб, но в дальнейшем их с Вольфом-старшим жизненные пути диаметрально разошлись. Унгерн стал одним из самых яростных участников Белого движения, воевал в степях Монголии, выдвинул идею реставрации монархии в границах империи Чингисхана и был расстрелян большевиками в 1921 году. А Вольф-старший еще до октябрьского переворота 1917 года примкнул к большевикам, потому что они обещали мир и землю. Так он плавно перетек из одной войны в другую и воевал еще три года на полях Гражданской, но уже не на Западном фронте, а все больше в Сибири. Землей он тоже не насладится, потому что вернулся в родную деревню лишь ненадолго, чтобы заделать своей жене Марте сына Юргена, который и родился все в том же 1921 году.
О той, второй войне Вольф-старший никогда ничего не рассказывал. Как и о своей службе в Москве в последующие годы. Как бы то ни было, во время своих довольно редких приездов в родную деревню к семье он был всегда обряжен в военную форму, а старики говорили о нем и с ним с большим уважением.
Несмотря на долгие разлуки с отцом и даже с матерью, которая какое-то время, года три, жила в Москве с отцом и лишь изредка присылала письма, Юрген сохранил о своем детстве наилучшие воспоминания. Отличное было детство, безбедное, светлое, радостное, веселое! Родни много, и всяк его приласкать готов. А еще старшие брат с сестрой, они, погодки, родились перед самой войной. Брат и в поход возьмет, и на рыбалку, и на велосипеде своем прокатит на зависть соседским пацанам, а сестра тайком от матери и бабок зашьет изорванную во время разных проказ одежду. Немножко завидовал Юрген лишь пионерам, у них было еще веселее, они ходили строем, как военные, с песнями, флагом и барабаном, и вообще они всей дружиной во главе с вожатым чего только не затевали и все им позволялось. Не то что Юргену с его приятелями-одногодками. Вы, говорили, еще маленькие. Ничего так не желал Юрген, как быстрее вырасти и красный пионерский галстук на шею повязать. Пока же старался соблюдать все пионерские правила и вместе с приятелями отрабатывал салют. «К борьбе за счастье народа — будь готов!» — «Всегда готов!»
А еще для того хотел Юрген побыстрее вырасти, чтобы по вечерам из клуба не прогоняли. Общественный дом у них в деревне всегда был, но уже на памяти Юргена его расширили, сделали новую сцену, сшили белый экран, красными флагами украсили. Фильмы в клубе были старые, но зато свои, три бобины, невесть когда и как очутившиеся в деревне. С проектором было больше ясности, его в городе хотели на свалку выбросить, да дядюшка Аппель подхватил на лету, привез в деревню, разобрал до винтиков, что-то заменил, смазал, собрал, лучше нового заработал. Ленты были в сотне мест порваны и склеены, фильмы были без начала и конца и известны до последней черточки на каждом кадре, но жители деревни были готовы смотреть их вновь и вновь. Даже если удавалось раздобыть новую фильму, все равно на десерт старую крутили. В клубе каждые выходные что-нибудь интересное было. То песни поют под аккордеон, то фокусы показывают, то сцены разные представляют, из Гёте, из Шиллера. Иногда из района или из города лектор приезжал или агитатор, на их выступления тоже полный клуб собирался: если умный человек окажется — послушаем, если глупый — посмеемся.
И уж совсем веселая жизнь началась, когда колхоз организовали. Юргену тогда восемь лет было, понимать-то он мало что понимал, но картинки в памяти остались. Тем более что все это сложилось с долгожданным приездом отца. Старики долго пытали его о столичной придумке, даже ругались, да так, что на краю деревни слышно было, но потом успокоились и все разом в колхоз записались. Лошадей и коров в колхозное стадо отдали, даже и гусей. За гусей в доме отвечал Юрген, ему бы расстроиться, а он обрадовался. Не тому, что одной заботой меньше стало, а совсем наоборот. Раньше-то каждый за своими присматривал, а теперь он с приятелями всеми колхозными гусями командовал. То-то он был горд! Да и мужчины в деревне быстро оценили выгоду коллективного труда, а еще более — высокую производительность двух тракторов, которые им выделили как самому передовому колхозу в районе. Но все знали, что на самом деле это Вольф-старший замолвил, где надо, словечко за родную деревню, и за отсутствием отца изливали благодарность на Юргена.
В деревне не было ни кулаков-мироедов, ни голытьбы. Так, впрочем, были устроены все немецкие деревни, все работали приблизительно одинаково и жили, соответственно, так же, не сильно отличаясь от некоего среднего уровня. А в колхозе даже эти различия быстро нивелировались. Вот Гофманы, соседи Вольфов, жили, туго затянув пояса, все же восемь детей, мал мала меньше. Так им колхоз дал лес на пристройку для дома, железо для крыши и краску, чтобы эту крышу покрасить. Счастливые лица Генриха и Фридриха Гофманов, закадычных приятелей Юргена, были последней яркой картинкой его советского детства.
Потому что потом все в его жизни переменилось. Почему, зачем — он так и не понял до сих пор. Ему минуло одиннадцать, когда они с матерью уехали из родной деревни. Быстро собрались — и уехали. Сестра, незадолго до этого вышедшая замуж, растерянная, заплаканная, прощалась с ними так, как будто они расставались навсегда. А с братом, учившимся в танковом училище, Юрген вообще больше никогда не виделся. Они приехали в Москву и через несколько дней двинулись дальше. Никаких деталей этого путешествия в памяти не осталось — впечатлений он наелся до отвала еще на первой стадии. Он был подавлен скоропалительным отъездом, обескуражен быстро сменяющимися станциями и городами, растерян от скопища незнакомых людей вокруг и пуще всего боялся потеряться. Он ни на шаг не отходил от матери и даже в поезде все время сидел с ней рядом, уткнувшись лицом в ее жакетку.
Более или менее пришел в себя он в польском городе Гданьске. Все вокруг было чужим, незнакомым — город, люди, язык, даже отец, который встретил их на вокзале. И сам он предстал каким-то незнакомцем — в больших вокзальных окнах отражался запуганный, угрюмый, смотревший исподлобья мальчик, с ног до головы обряженный в чужую одежду, добротную, но не новую. Все, что напоминало о прежней жизни, было безжалостно выкинуто еще в Москве. Остались только воспоминания. Но и на них отец с матерью наложили жесткую узду: никогда и никому! А то плохо будет, и ему, и им, отцу с матерью. Так он поневоле стал малообщителен и скрытен.