Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время сцены в лесу Гестер снимает и отбрасывает от себя проклятую букву, но маленькая Перл бунтует, требуя, чтобы ее мать приняла свой обычный вид. Бессознательно девочка заставляет Гестер снова принять тот облик, которого требовало от нее пуританское общество.
Подвижнически праведная жизнь Гестер меняет отношение к ней горожан. Соответственно и буква меняет свой первоначальный смысл Adulteress (прелюбодейка) на новый, выражающий всеобщее уважение — Able (сильная).
Таким образом, Гестер как будто удается одолеть своего врага, но все-таки в последней сцене романа, в день городского праздника, никто из горожанок не хочет стоять рядом с женщиной, носящей алый знак. Даже после того как умирают все герои этой трагической истории, на могиле Гестер и Димсдейла остается «на черном поле алая буква „А“». Так жестокость и несправедливость переживают гуманность и любовь.
Таким образом, в романе действует целая система поэтических символов, которая находит свое завершение в алой букве, как главном символе всего действия.
Тем не менее, несмотря на всю эту романтическую символику, поэтика Готорна не растворяет образы романа в субъективной игре настроений и намеков. Его психологические наблюдения полны жизненной верности, его образы пластичны, как отлитые из бронзы. Он скуп на внешние детали, и тем не менее исторический колорит эпохи создается с исключительной убедительностью. Его массовые сцены в начале и в конце романа дают почувствовать энергию и яркость эпохи пуританизма, которая резко отличается от противопоставленной ей в предисловии автора середины XVIII столетия. Это автобиографическое предисловие играет в книге очень важную роль. Здесь при изображении своих современников автор еще более беспощаден, чем при изображении пуритан. По отношению к пришедшему в упадок захолустному Салему с его анекдотически выродившимися жителями пуританский Бостон кажется романтически живописным и полным жизненных сил. Расслабленные и обезличенные старцы — таможенные чиновники, с узкими интересами и покладистой моралью («Ни парадный, ни черный ход таможни не ведут в рай!»), выглядят жалкими дегенератами по сравнению с их суровыми пуританскими предками, способными на могучие страсти и на могучие дела.
Если в ходе романа автор развенчивает пуритан, то предисловие заставляет нас вспомнить о еще более испорченных нравах современников, по сравнению с которыми люди минувших времен обладали рядом преимуществ.
Суровый приговор бостонского магистрата искалечил жизнь Гестер Прин. Это жестоко и несправедливо с нашей точки зрения, но такова была мораль XVII века. В те времена этот приговор прикрывался заботой о благе граждан, он апеллировал к богу и нравственности… А в чем оправдание современным бесчинствам партии вигов, сводившей счеты с ни в чем не повинными людьми? В чем вообще смысл существования описанных автором мелких таможенных чиновников, которым недоступна даже сама идея нравственной жизни? Разве эта скудоумная и безликая среда не хуже тех людей, которые в борьбе и труде положили основание современной Америке?
Таким образом, незачем облегченно вздыхать при мысли о том, что суровые времена пуританства ушли в прошлое. Настоящее несет в себе еще более тяжелые болезни, и правдивый писатель не может вторить хору, прославляющему современное процветание. В этом отличие Готорна от писателей, восхвалявших буржуазный прогресс. Готорн — романтик. Современность представляется ему порочной и преступной. Он критикует ее в своих романах и новеллах. По его мнению, буржуазное общество живет неправильной жизнью, но это не есть особенность только сегодняшняя; как считали европейские романтики. Готорн своим романом доказывает, что и в живописном историческом прошлом мир был устроен так же несправедливо и так же совершал преступления по отношению к членам своего общества, как и теперь. Эта мысль еще более ярко выражена в его следующем романе «Дом о семи фронтонах», где смена поколений ничего не меняет в преступной деятельности рода Пинченов, где злодеяния и преступная несправедливость суда повторяются в жизни современного поколения так же неумолимо, как это было во времена ранних пуританских поселений.
Более того, даже в общине «Блайтдейл», где сосредоточены «люди будущего» — передовые умы эпохи, — проходят перед нами те же присущие современности конфликты и те же преступления. Мир, построенный на эгоизме и конкуренции, вторгается в сердце фурьеристской колонии и вырывает из нее ее наиболее активных членов. Маленькая ячейка альтруизма не в силах справиться с окружающим ее миром варварства.
Таким образом, в романе «Алая буква» Готорн противопоставил современности исторически далекую эпоху пуританства, разоблачая аморализм и беспринципный эгоизм своих современников. С другой стороны, свободомыслие XIX века помогает ему в свою очередь подвергнуть критике пуританство за его узость и фанатизм. Вместе с тем сопоставление двух эпох позволяет уловить те общие черты цивилизованного варварства и взаимной ненависти людей, которые характерны для обеих эпох и от которых не спастись ни в религиозной общине, посвященной суровому пуританскому богу, ни в фурьеристской колонии «Блайтдейл», которая, будучи окружена буржуазным миром, и сама остается одной из его ячеек, воспринимая все его волчьи нравы, преступление и борьбу честолюбий и эгоизмов.
Только полное изменение законов жизни общества могло бы внести нравственное начало в ту преступную, неправедную жизнь, которую с такой болью изображал Готорн. Но пути такого изменения не были известны американскому писателю середины прошлого столетия. Гуманистический протест против болезней своего времени он оставил последующим поколениям, их задача найти лекарство от этих болезней.
А. Левинтон
Вступительный очерк к роману «Алая буква»
Хотя я и не склонен распространяться о себе и своих делах, сидя у домашнего очага или в кругу друзей, все же, как ни странно, мною дважды овладевал биографический зуд, понуждая обратиться непосредственно к публике. Впервые это случилось года четыре назад, когда без всяких разумных причин, которые мог бы привести в качестве оправдания снисходительный читатель или навязчивый автор, я облагодетельствовал общество описанием своей жизни в нерушимой тишине Старой Усадьбы.[5]И так как мне тогда посчастливилось найти за пределами моего уединенного жилища нескольких слушателей, я теперь снова хватаю публику за пуговицу и делюсь с ней воспоминаниями о моей трехлетней работе в таможне. Никто еще так добросовестно не следовал примеру знаменитого «П. П., приходского писца».[6]Дело, по-видимому, в том, что когда автор отдает на произвол стихий исписанные им листки, он обращается не к тем многочисленным читателям, которые сразу же отложат книгу в сторону или вовсе не возьмут в руки, а к тем немногим, которые поймут ее лучше, чем большинство спутников его юности и зрелых лет. Конечно, некоторые писатели идут куда дальше и позволяют себе пускаться в такие откровенные признания, какие человеку дозволено делать в присутствии лишь одного-единственого, родственного ему по духу и сердцу, существа. Как будто брошенная в шумный мир книга непременно отыщет отделившуюся от автора половинку и соединит его с нею, тем самым восполнив круг его существования! Однако вряд ли пристойно говорить все — даже когда говоришь от третьего лица. И так как мысль съеживается, а язык примерзает к гортани, если у говорящего нет настоящей связи со слушателями, ему простительно воображать, что он беседует с другом, чутким и внимательным, хотя и не слишком близким. От такого приятного сознания наша природная сдержанность оттаивает, мы принимаемся болтать об окружающем и даже о нас самих, по-прежнему, однако, не приподнимая покрова над нашим сокровенным «я». Мне думается, что только в такой степени и в таких пределах писатель может быть автобиографичным, не нарушая при этом ни интересов читателя, ни своих собственных.