Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дардену показалось, что со своего места в устье проулка он заглядывает в потаенный, запретный мир. Снятся ли этим серошапкам гигантские грибы, мерцающие в темном свете полуночного солнца? Снится ли им мир, озаренный лишь фосфоресцирующим великолепием их подопечных?
Он наблюдал за ними еще мгновение, а потом, поспешно ускорив шаг, миновал колумбарии.
Со временем лабиринт улочек под затянутым облаками оком солнца уступил место просторным проспектам, по которым спешили плотники и клерки, кузнецы и мальчики-газетчики, и вскоре он вышел к унылому, но дешевому постоялому двору Холендера Барта. (В другие, более сытые времена ему бы и в голову не пришло здесь остановиться.) Слишком много он видел подобных странноприимных домов в джунглях: роскошные, прогнившие до фундамента особняки, где ютились последние из рода, плоды инцеста мужчин и женщин, которые возомнили, будто джунгли можно покорить мачете и огнем, но обнаружили, что джунгли подчинили их самих, где на месте срубленных вчера сотен плющей извивались и сплетались, славя плодородие земли, тысячи новых. Дарден даже не мог знать наверняка, стоит ли еще больница Сестер Милосердия, пощадил ли ее натиск природы.
Некогда белый, но теперь посеревший постоялый двор Холендера Барта был «последним прости» былым амбициям: инкрустированные мрамором скорбные колонны осыпались изнутри, по вычурной филиграни черных от гнили балконов раскинулось выстиранное белье. Возможно, некогда особняк принадлежал пресыщенным аристократам, но теперь по его коридорам бродили туберкулезные мужчины и женщины, выкашливая легкие и шаря по рваным карманам в поисках сигар или сигарет. В основном здесь жили ветераны давно забытых кампаний, свою пенсию спускавшие на надежное жилье и блаженно (или нарочито) не замечающие растрескавшиеся раковины, отваливающиеся обои, общие душевые и туалеты. Но, как заметил по пути сюда возница: «Это самый дешевый», и добавил: «А еще он далеко от Праздника». По счастью, владельцы почитали духовный сан, сколь бы потрепанным ни выглядел человеком облеченный, и Дарден сумел снять одну из двух комнат в бельэтаже с собственной ванной.
С бьющимся теперь не от страха, а от страсти сердцем Дарден взбежал на веранду (мимо престарелых пенсионеров, почтительно склонявших головы или растерянно осенявших себя знаками труффидианского обряда), по спиральной лестнице к двери своей комнаты, повозился с ключом и, переступив порог, тяжело упал на кровать, от чего застонали пружины; книга приземлилась подле него на подушку. Ее обложка казалась бархатистой и гладкой. Наверное, такова на ощупь кожа возлюбленной, подумал Дарден и немедленно заснул с улыбкой на губах, ведь день едва-едва перевалил свой зенит, и зной лишил его сил.
С пересохшим ртом, спутанными волосами и шершавым от щетины подбородком, Дарден проснулся от боли ущемленного нерва в спине, что заставило его застонать и заворочаться в кровати, его восприятие мира исказилось, но на сей раз не из-за женщины. Тем не менее он смог определить, что солнце уже закатилось, и если раньше небо было серым от облаков, теперь его краски варьировались от черного до гнилого пурпура, а луна встала крапчатая и свет отмеряла неровными ломтями. Зевнув, Дарден повел плечами, с хрустом расправляя ущемление, потом поднялся и подошел к высокому, но излишне узкому окну. Отодвинув шпингалет, он распахнул обе рамы, чтобы впустить смешавшийся со сладкой вонью отбросов и жимолости запах приближающегося дождя.
Окно выходило на город, притаившийся в сложенных ладонях долины с венами притоков реки Моль. Вот где спят обычные люди, и снятся им не джунгли и сырость, и не похоть, питающая и истощающая мужские сердца, а тихие прогулки под звездами и толстые от молока котята и мягкое бормотание ветра на деревянных верандах. Они растят детей, и, без сомнения, среди них ходят не миссионеры, а настоящие священники, ведь они уже обрели веру. И верно, они (и подобные им в других городах) платят свою десятину, а взамен отсылают эмиссаров в дикие земли распространять слово Божие, и эти посланцы не более чем физическое воплощение их собственных надежд, чаяний и страхов, их упования, обретшие плоть. Такая мысль показалась Дардену печальной, тем более печальной, что (почему-то он мешкал облечь это в слова) если бы не избранное им призвание, он сам мог бы вести такую жизнь: осесть, погрязнуть в будничной рутине, в которой нет места пульсации джунглей, вторящей биению его собственного сердца. Энтони Толивер предпочел такую участь, уйдя из клира вскоре после окончания духовной академии.
Вокруг долины протянулась окраина, словно округлый след винно-красной вульгарной губной помады. Постоялый двор Холендера Барта стоял на ничейной земле между окраиной и долиной, в точности как исток бульвара Олбамут отмечал конец доков и начало самой Амбры. Именно здесь, а не в самом сердце города Дарден всегда чувствовал себя привольнее всего, даже в дни учебы в академии, когда был к себе суровее, чем самые набожные монахи-преподаватели.
На окраине кувыркались и выделывали коленца шуты, демонстрировали свою сноровку в обращении с младенцами и ножами (смешивая тех и других небрежно, точно яблоки и апельсины) жонглеры. Жизненные соки бурлили здесь, ликуя, и их бег еще более ускорялся за каймой окраины, где доблестные матросы бороздили реку Моль на баржах, джонках, фрегатах и немногих пароходах, короче, на всем, что не тонет и способно, не уйдя в ил, выдержать вес человека.
За рекой лежали джунгли, где этот бег превращался в безумную пляску. В джунглях скрывались существа, умиравшие, прожив один-единственный день, чья жизнь была сжата превыше разумения, так что Дарден, наблюдая их быстротечную смертность, ощущал, как час за часом, минута за минутой умирает его собственное тело, и это чувство не оставляло его, даже когда он лежал с потной жрицей.
Дарден постоял еще немного, давая ветерку омывать свое тело, остужая его, потом вернулся к кровати, обошел ее, чтобы повернуть выключатель лампы на тумбочке, и — але оп! — медяный свет, при котором можно читать. Упав на просевшую кровать, он сложил по-турецки ноги и открыл книгу на первой странице. И расправила крылья фантазия…
В какой-то другой комнате, в другом доме, быть может, в долине под ним, женщина, увиденная в окне, лежит в собственной кровати и при тусклом свете переворачивает те же страницы, читает те же слова. В прикосновении к бумаге было что-то эротичное, на влажные пальцы со страницы словно перескакивали разряды тока, порождавшие ту же дрожь, что и глоток из церемониальной чаши обрядового вина. Он ощутил напряжение в паху, но воздержался и не стал трогать себя. О, сладкая мука! Ничто в его жизни и вполовину не было столь упоительно, столь мучительно. Ничто в бравом диком мире за Молью не могло с этим сравниться: ни сплетающиеся змеями в танце женщины племени Сороки в вельде Франгипани, ни единственный, мучительный вскрик зимфидельской девы, вниз головой прыгающей в водопад. Не могла даже потная жрица перед наступлением лихорадки: ее с придыханием стоны во время их неловкой любовной игры были данью скорее сырости и вездесущей мошке, чем его опыту на этой стезе.
Дарден оглядел комнату. Какая она голая, а ведь он прожил целых тридцать лет! Вот его прислоненный к трюмо мачете с красной рукоятью, вот вещевой мешок с порошками и жидкостями от сотни тропических болезней, а рядом — его порыжевшие сапоги. Вот монеты на столе: в медяном свете золото кажется почти алым. Но что еще? Только чемодан с двумя сменами белья, пожелтевший и рваный диплом Морроуской Духовной Академии и дагерротипы матери и отца в их мимолетной молодости: отец еще не превратился в академическую вошь с апоплексической сеткой вен на щеках, глаза мамы еще не прищурились подслеповато в гнезде морщин, их взгляд еще не стал колким, как битые стекла, залитые кровью.