Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…А вот что касается сакраментального вопроса рейхслейтера Бормана относительно того, станет ли товарищ Сталин и дальше заниматься марксистско-ленинским укрощением своих колхозных энкавэдист-подданных, то ответ на него в эти минуты Гиммлера совершенно не интересовал. Другое дело — фюрера.
— Вы так и не уяснили для себя главной загадки кремлевского вождя, Борман. Несмотря на подозрение в том, что являетесь тайным поклонником его стиля.
— До сих пор утверждали, что я поклоняюсь Берии, — невозмутимо парировал Борман, оставаясь совершенно убежденным в том, что люди, которым в этом государстве позволено хоть в чем-то подозревать партайфюрера рейха, подозревать его в чем-либо всерьез попросту не осмелятся.
— Этот кавказец, Борман, спустился с гор вовсе не для того, чтобы по-мессиански выводить русских из погибельной пустыни на обетованные земли коммунизма, а для того, чтобы, правя ими, сотворять собственную империю. Не империю русских, украинцев или туркменов, а свою собственную, империю Сталина. «Один мир — один правитель» — вот его кредо. С тем же благоговением, с каким он вырвал власть у умирающего Ленина, он примет эту власть и из рук низвергнувшего его Гитлера.
— Знал бы Сталин об этом в сорок первом, — с армейской прямотой осадил главнокомандующего начальник Генерального штаба. — Не стал бы он с таким упорством сражаться ни за Москву, ни за Ленинград.
С наступлением еще одной великосветской паузы все увидели, как Ева Браун, стараясь не привлекать внимания, поднялась и, едва заметно кивнув Гитлеру, словно говоря ему: «Вы и эту, словесную, войну тоже затеяли совершенно напрасно», — пошла к себе наверх.
Мужчины усиленно старались делать вид, что не провожают ее взглядами, однако скрыть от фюрера их плотоядности не удавалось. Недовольно прокряхтев, Гитлер повернулся лицом к камину, словно к костру, разведенному посреди заснеженной русской равнины, и сгоряча обратился к событиям на Восточном фронте, что случалось с ним крайне редко. В своих прикаминных экзальтациях эту тему он обычно старался не затрагивать.
Только Гиммлер все же позволил себе не отводить взгляд.
«Как же прекрасно она скроена! — подумал он, осматривая стройный, непонятно как сохранившийся стан первой фрейлины рейха. — На месте фюрера я бы давно “короновал” ее, узаконил место этой женщины в императорской иерархии и представил миру во всем блеске. Да, но лишь на месте фюрера…»
С тоской переварив эту крамольную мысль, Гиммлер нервно поерзал в своем кресле и с раздражением подумал, что еще не менее часа придется выслушивать рассуждения Гитлера ни о чем. Которые ему уже порядком надоели. При всем его почтении к фюреру.
И еще он обратил внимание, что это первый случай, когда Ева вот так поднялась и ушла, не объясняя причины своего ухода и не спрашивая разрешения у Гитлера. Обычно первым уходил фюрер, суховато и чопорно прощаясь с Евой прямо здесь, у камина, как бы подчеркивая этим, что уходит к себе один, оставляя Еву в кругу друзей.
«Почему он до сих пор ведет себя так? — изумлялся Гиммлер. — Какого дьявола? Кого опасается? Все, что можно было обглодать по этому поводу, уже давно обглодано. Всеми — генералами, дипломатами, министрами и, конечно же, их супругами».
Войдя в свои довольно скромные апартаменты, Ева закрыла дверь на ключ, села к столу и, опустив голову на руки, долго сидела так, пребывая в полном изнеможении. Ни о чем не думая, ничего не желая, ничему не радуясь и не огорчаясь. Многочасовые «прикаминные проповеди» Адольфа буквально опустошали ее.
Ева уже знала, что вскоре Гитлер, вместе со всей своей свитой, переедет в Восточную Пруссию, в «Волчье логово». Что им с Адольфом осталось быть вместе всего месяц, а возможно, и того меньше. Однако она так до сих пор и не уяснила для себя, что же будет с ней. Найдется ли для нее хотя бы одна комнатка в ставке «Вольфшанце», и вообще решится ли Адольф взять ее с собой. Определится ли наконец ее статус при этом военно-полевом дворе императора рейха. Отважится ли фюрер в конце концов узаконить их отношения или же по-прежнему при появлении важных гостей ее будут отсылать в двухкомнатный «уголок», с решительным приказом не показываться никому на глаза, что с каждым днем воспринималось ею со все большим возмущением, все болезненнее. Неопределенность ее положения являлась той несправедливостью, которую не способны были заглушить даже ее чувства к Гитлеру.
Когда волна апатии немного схлынула, Ева извлекла из потайного укрытия ключ, открыла стол и достала оттуда небольшой альбомчик в коричневом кожаном переплете, давно приспособленный ею под строго секретный дневник.
— И-к вам и-женсина, и~господина и-генерала, — теперь атаман Семенов старался бывать в отеле военной миссии в Тайларе как можно чаще, зная, что здесь его всегда ждет постоянно отведенный для него номер и «узкоглазая паршивка» Сото. Как только он появлялся в Тайларе, в его номере в «Сунгари» тотчас же начинала хозяйничать эта прекрасная японочка.
— Какая еще женщина, в соболях-алмазах? Какая женщина нужна мне здесь, когда у меня есть ты?
— И-это и-есть и оцень-та красивая и-руськая женсина. — Ревность оставалась такой же недоступной для этой азиатской раскрасавицы, как и чувство юмора. Из всего того набора чувств и влечений, которыми наделил Господь женщину, она признавала только лишь постельные ласки и рабскую покорность своему повелителю.
Сото поставила на стол перед Семеновым поднос с двумя чашечками саке, двумя чашечками риса и мисочками, на которых благоухали японскими приправами куски жареной осетрины.
— Русская, говоришь? — заколебался генерал. — Но кто же она такая, если русская? Ну-ка зови ее сюда, в соболях-алмазах. Где мой адъютант, полковник Дратов?
— И полковника и-куда-то уела, — пролепетала Сото. Ее миниатюрные губки бантиком напоминали розоватые вишневые лепестки. Слова, что сюсюкающе слетали с них, Семенову хотелось снимать губами, словно росу с утренних вишенок.
Он только что прибыл. Он еще чувствовал себя слегка уставшим после тряского маньчжурского бездорожья и жаждал только одного — немного отдохнуть в объятиях своей «узкоглазой паршивки». И ни одна русская женщина, при каких бы телесах и при какой нежности она ни предстала бы перед ним, не могла подарить и тысячной доли той необычной нежности и тех изысканнобесстыдных ласк, которыми награждала его эта юная японка.
— И-я и-могу позвать женсина? — напомнила о себе Сото.
— Что тебе так не терпится, паршивка? — вальяжно поморщился генерал. — Она тебе очень понравилась?
— И-нет. Осень подлая женсина.
Генерал снисходительно рассмеялся.
— Так введи ее, подлую.
Женщине было под тридцать — рослая, статная, с высоко вздернутой грудью, она попросту не могла не привлекать к себе внимания мужчин. И не вызывать раздражения у соперниц. Поэтому он вполне согласен был с Сото — «осень подлая женсина». Налитые щеки «подлой» все еще сохраняли былую, девичью розоватость, а сам облик лица подтверждал ту святую истину, что некоторые коренные сибирячки дошли до наших дней через много поколений, не впитав в себя ни капли азиатской крови. Едва заметная ямочка на левой щеке этой женщины, очевидно, досталась ей в наследство от той ярославской или киевской девы, которая, уйдя в Сибирь вслед за своим воином, стала основательницей нового сибирского рода.