Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это как?
— Вот приходишь ты на рынок, а там тюки шерсти. Штук двадцать. Ты их купи и волоки домой, как хошь. Напрягайся. А в место особое приходишь — там никакого товара нет, у людей бумажки только на руках, расписки называются, на которых помечено: «тюки шерсти, два десятка». Они стоят денег. Ты такую покупаешь и домой идешь, а потом тебе привозят. Или на другую такую сменять можешь, где написано: «шкурки соболей, пять штук».
— Что ж за ерунда такая? Бумажка. Кто ей поверит? Да и подделать можно.
— Да вовсе не ерунда. Просто так бумажку ту не подделаешь, придумали умные люди, как защититься, а выгода может быть немалая.
— Как так, не пойму, — удивился Афанасий. — На растопку зимой те расписки пустить?
— Голова садовая, — улыбнулся Михаил. — Вот прикидывай, пока ты домой ходил, шерсть та в цене упасть могла, а соболя подорожать. И на те пять соболей ты шерсти уже два десятка да еще два приобресть можешь. Или вот, например, расписками этими если заведуешь, можно свой процент со сделки брать.
— Так хорошо, когда у тебя соболя, кои в цене растут, а если шерсть, что падает?
— Значит, ты в минусе, но это пока. Волнами там все, одно дорожает, другое дешевеет. На этом изрядные деньги делать можно. Буквально из воздуха. — Глаза Михаила загорелись алчным огнем. — Многое там еще можно.
— Не, ерунда какая-то, — заупрямился Афанасий, — а не честный торг. А что тебя понесло-то туда?
— Да торговлишка, будь она неладна. Там купил, тут продал — долго и муторно, а там быстро деньги делаются, и ходить никуда не надо, сиди себе — квас попивай.
— Да уж, обленился народ, — пробормотал Афанасий без особого задора. Ему снова вспомнился свежий ветер, гудящий в снастях. Хлопанье паруса, протяжные песни гребцов на веслах и непередаваемый запах других стран. Плечи его поникли. — Давай присядем ужо, в ногах правды нет. Да и разговаривать стоя несподручно.
— Афоня, ты чего это закручинился? — спросил Мишка, поставив в углу сабельку и устраиваясь на лавке подле стола, на который расторопные девки уже несли жаркое и каши в горшках, соленья в мисках, питие в жбанах и хлеба на полотенцах.
— Да так, — отмахнулся Афанасий, втискивая грузное тело в хозяйский угол под образами.
— Чего-то, смотрю, затосковал ты в своей лавке. Закис.
— Есть немного. Когда из Ливонии вернулся в последний раз, тяжко было. Отец помер, хозяйство в разорении. Мать плачет, сестры не пристроены. Пришлось спину поломать и в кузне, и в лавке, от темна до темна. А потом настроилось все, само пошло. Люди подобрались, за коими пригляд особый не нужен. Знай себе лежи на печи да в потолок плюй.
— Хорошо дела, значит, идут? — спросил Мишка, прикладываясь к кружке с хмельным медом, которая будто сама собой появилась у его локтя.
— Не жалуюсь. До Петрова дня думаю забор переделать, а к Спасу яблочному, наверное, домом займусь, чтоб до снега успеть, а то покосился что-то. Поднять надо да бревна иные заменить. Подгнили. Ну, и крышу подлатать к зиме, как без этого?
— Весь в делах, заботах. Не узнаю былого Афоню — странника и балагура, — покачал головой Михаил.
— Да, другим стал Афоня. — Афанасий с хрустом разгрыз куриный хрящ. — Ответственность на мне, семья. За них беспокоиться должен, а не с котомкой босяцкой по миру колесить.
— Зачем с котомкой-то? Вон, на меня посмотри, разве ж я на босяка похож? — удивился Михаил.
— Ну, ты… — протянул Афанасий. — Ты всегда другим был. Не таким, как прочие купцы. Говорят, секрет у тебя есть.
— Правда, есть у меня секрет, — хитро глянул на Афанасия Мишка, прихлебывая хмельной мед. — Да только не заклинание какое или амулет. Ты про меня глупостей не думай. Христианин я, с колдунами да ведьмами не знаюсь. — Он нарочито размашисто перекрестился.
— Да пусть хоть и не глупости, не поделишься же все равно, — сказал Афанасий, а сам мимо воли подался вперед, смутно на что-то надеясь.
— Да зачем тебе? Ты вон осесть решил. Хозяином заделался домовитым.
— И то верно, — выдохнул Афанасий и откинулся назад.
— Хотя… — задумчиво протянул Мишка.
— Что хотя? — встрепенулся Афанасий.
— Да понимаешь, есть дело одно, но, боюсь, не справлюсь я с ним в одиночестве.
— Велика новость, — ухмыльнулся Афанасий, отправляя в рот щепоть квашеной капусты. — Сам Михаил сын Петров себе товарища в дорогу начал подыскивать. Свет белый перевернулся. С чего бы так?
— Не то чтоб перевернулся, но изменилось многое, — помотал головой изрядно захмелевший Михаил.
— Так ты что ж, меня с собой зовешь? Правильно я понимаю?
— Не пущу! — раздалось от двери. Мать влетела в горницу и загородила собой дверь. Подслушивала, значит. — Не пущу!
— Да полно, мама, мы ж просто так… — начал Афанасий. — Беседуем…
— Не пущу! — повторила она. — Девки, сюда идите, просите брата.
Сестры, как будто ждали в сенях, вбежали и бухнулись на колени. Зарыдали на два голоса, молитвенно протягивая руки.
— А ты, Михаил, уходи, нечего его смущать. Только покой обрел человек, — продолжала мать грозно.
— Э… Да я…
— Замолчи, постылый, вон из дома!
Михаил поднялся на нетвердые ноги, пошарил глазами по горнице, припоминая, где оставил саблю. Афанасий тоже встал, с проворством, давно забытым его грузным телом.
— Погоди, Михаил, сядь. А вы замолчите, дуры! — рявкнул он так, что испуганные сестры вмиг умолкли. — И вообще, прочь отседа, не видите, мужчины разговаривают.
Сестры опрометью кинулись вон. Мать постояла еще, сверля Михаила ненавидящим взглядом, потом тоже развернулась и ушла, гордо подняв голову. Дверь за ними закрылась.
— Озверели бабы, — перевел дух Афанасий. — Совсем потеряли стыд. А вот теперь и поговорить можно, — уселся он обратно, весьма довольный собой. — Так что за дело-то?
— Дело, оно как бы и не одно, из нескольких состоит.
— Выкладывай уж, не томи.
— Слышал ты, небось, что из Москвы в Ширван[8]возвращается посол, сиятельный Аслан-бек с большим караваном.
— Говорят на базаре. И что?
— А то, что холодает в тех землях, шкура зверя убитого по цене идет немалой. Если тут товар взять да по Волге до моря Дербентского[9]спуститься, многих денег выручить можно. Тогда ты к Покрову дню не то что старый латать — новый дом возводить начать сможешь.