Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Государь, несчастье! Едва коляска де Санглена остановилась у ворот, как деревянная галерея с ужасным треском действительно рухнула. Пострадали двое плотников.
— Не может быть, — прошептал Балашов, отирая ладонью мгновенно выступивший пот. — Не может быть!
В последние дни он не отходил от государя ни на шаг, ночуя во дворце.
— Я сам видел обломки обвалившейся крыши. Де Санглен начал дознание и продолжает поиски исчезнувшего архитектора.
— Как? — удивился государь. — Шульц пропал?
— Вероятно, бросился в реку с досады или его туда спустили. Мы наткнулись лишь на шляпу, прибившуюся к берегу.
— Хорошо, иди, ты свободен, — сказал государь. — Но смотри, Бенкендорф, никому ни звука. Я не позволю испортить нам праздник. Благодарю за службу. Передай генералу Розену, чтобы пригласил сейчас же Алексея Андреевича. — И, обернувшись к Балашову, темнея взором прозрачно-фарфоровых глаз, он добавил: — Меа coulpa[5]. Я сам посеял благодушие. Что полагаешь предпринять, Александр Дмитриевич? Неужели отступим и отменим бал? Неужели придадим этой дурной шутке значение? Плохой признак!
Бенкендорф вышел из кабинета, так и не услышав, что ответил Балашов. Министр полиции знал привычку государя принимать решения единолично. Он молчал долго, привык считаться с внутренним чувством, и после Аустерлица выслушивал вопросы государя, не стремясь преподнести быстрый ответ. Подписав Тильзитский мир, государь стал повелевать, не советуясь. Спрашивал лишь для проформы, из вежливости. Аустерлиц научил и Балашова многому. Он отметил, с какой ненавистью государь вспоминал об австрийском генерал-квартирмейстере Вейройтере — главном своем конфиденте. Вейройтера позднее обвинили в разглашении и передаче врагу военных тайн. Генерал-адъютант барон Винценгероде, страшась ложного доноса, с той поры всегда говорил на скользкие темы лишь в присутствии офицеров штаба или придворных. Черт его знает! Вейройтер… Винценгероде… В конце концов, какая разница?! Для русского уха — никакой. Ведь Винценгероде тоже состоял недавно на австрийской службе и даже был подданным корсиканца. Балашов тяжело тогда переживал и собственный афронт. Он не сумел дать правильную подсказку государю — молодому и неопытному, не сумел пробудить в его душе чувство опасности. Провожая на войну, он не заострил внимания на бонапартовском шпионаже, хотя, как петербургский обер-полицеймейстер, располагал серьезными фактами о присутствии в столице целой армии французских агентов. Немало их обнаруживалось в среде эмигрантов-роялистов. Они просачивались даже с Волыни, где стояла лагерем при императоре Павле Петровиче армия принца Конде. Даже в свите герцога Энгиенского находились подозрительные люди. Да и эпизод с Савари перед Аустерлицем в Ольмюце убедил Балашова в том, что prèfet de police[6]ни с чем не считается. Потешаясь над открытостью и прямодушием русских, действует нагло, что называется — напропалую. Информацию, которую привез Савари из Ольмюца, Наполеон если и не положил в основу Аустерлицкого погрома, то, во всяком случае, несомненно использовал, принимая последнее решение — броситься на русскую армию очертя голову, со всеми имеющимися силами, не оставляя в резерве ни одного солдата. Военную партию молодежи князя Долгорукова стоило проучить.
Вкрадчиво и будто на цыпочках, придерживая шпагу, в кабинете возник Аракчеев.
— Батюшка, ваше величество, что стряслось? Не войну ли Бонапарт открыл? Бенкендорф состроил таинственную мину, когда вызывал эстафетой от генерала Розена. Что стряслось, батюшка?
Аракчеев говорил тихо, злое у него лежало где-то внутри, между фразами.
— Расскажи, — приказал Балашову государь, зная, что подвергает министра полиции тяжелому испытанию.
Беседа с Аракчеевым — дело не из легких. Он под русака-простака работает, но материю прощупывает сразу и до кости. Его не обманешь, не обойдешь, с ним не слукавишь. Он мир понимает без экивоков, как он есть. Большое достоинство среди придворных куртизанов.
Балашов, опять поморщившись, начал объяснять по-русски. С Аракчеевым иначе нельзя: «Я сардинского языка, слава Богу, не вем», — раздражался он, когда маркиз Паулуччи пытался к нему обратиться по-французски, а сардинец Паулуччи, волею прихотливой судьбы заброшенный в Прибалтику, с русским — известная вещь! — был не в ладах. Правда, пруссаков Аракчеев понимал, впрочем, не ведая тоже их наречия, как и «сардинского».
Алексей Андреевич, однако, в красочных и длинных подробностях не нуждался. Он побледнел, потом зарозовел брылями и гневно задрожал, выпустив шпагу и сжав кулаки.
— Батюшка, ваше величество, — привычно заныл он, — дозволь мне разобраться, дозволь выехать сей же час в Закрет. Ах, супостаты, ах, подлецы! Я из них душу выну! А что Беннигсен?
— Не переживай, Алексей Андреевич, — улыбнулся тонкой оздоравливающей улыбкой государь. — Там уже сидит де Санглен. А ты свою часть налаживай. Вышли наряд драгун с саперами. Вели расчистить завал. Прикажи исправить пол. Черт с ним! Будем плясать под открытым небом. Передай Беннигсену, что я не отменю бал.
С Аракчеевым государь говорил всегда по-русски, употребляя соответствующую лексику. Налаживай, плясать, исправить… Это Аракчееву маслом по сердцу. Он настоящий русский, но не на манер Сперанского, офранцузившегося дьячка, а на манер князей Александра Невского или Пожарского.
— Слушаюсь, батюшка…
— И никому ни звука. А ты, Александр Дмитриевич, расставь вдоль дороги пикеты — лейб-казаков и семеновцев. На каждом полицейский агент. Когда возвратится де Санглен — доставь сюда.
И государь, приветливо улыбаясь, будто ничего не произошло, махнул длинной, суховатой для его полнеющего тела кистью, отпуская Балашова и Аракчеева.
Оставшись в одиночестве, государь приблизился к окну и задумался. Легчайшая тень проскользнула по всегда безмятежному замкнутому лицу. Облик на мгновение утратил изящество и грациозность. Несколько обрюзгший стан как-то обмяк. Он долго смотрел сквозь ясное стекло на мертво замершую под жаркими утренними лучами густую зелень. Он буквально кожей ощущал надвигающееся несчастье, но мысль о нем, как ни странно, не вызвала прилива слабости. Раньше при известии о начале очередной наполеоновской кампании он обливался холодным потом. Он знал, что Наполеону не под силу выгнать его из Петербурга, — Россия не допустит. Но позор и унижение он уже терпел и знает, каково это! Он научился управлять нервами. Неотвратимость схватки рождала в груди порыв отваги. Главное — сохранить армию! Он знал то, что от других было скрыто. Знал, что армия не достигла и полумиллиона солдат, знал, что на южных рубежах нужно держать более двухсот тысяч, чтобы подпирать турок. Великому визирю верить до конца нельзя, и войска отзывать с юга опасно. А здесь, на западе, без подмоги едва ли получится запечатать наполеоновским когортам дорогу на Петербург и Москву. Мир с Турцией, подписанный стариком Кутузовым в Бухаресте, послал ему Господь. В конце концов Великий визирь доказал, что больше боится русского медведя, чем бонапартовских орлов.