Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Политические взгляды Кима в это время — в сентябре 1930 года — были все еще несколько неопределенными. Конечно, это были взгляды левого толка, но на третий или четвертый год в Кембридже он еще не приобрел необходимых знаний и не выработал стойкого интереса к марксизму. Майкл Стюарт, по-видимому, больше интересовался искусством, нежели политикой. В более поздние годы я несколько раз встречал его на Эйкол-Роуд, но он никогда не был вхож в круг Кима и Эйлин или Лиззи. После войны он сделал себе замечательную карьеру в дипломатической службе: он стал английским послом в Афинах и получил рыцарский титул.
В октябре 1930 года я отправился к Крайст-Чёрч при Оксфордском университете. Это произошло почти за два года до того, как мне вновь удалось выбраться за границу вместе с Кимом. В тот период виделись мы нечасто, но время от времени ходили вместе на крикет или футбол. Иногда мы встречались на «Лордс»[12]. Своего рода кружок, включая некоторых моих друзей из Оксфорда, собирался в верхнем ряду у «зрительного» экрана на Нерсери-Энд. Время от времени там появлялся отец Кима, иногда в сопровождении кембриджского математика Гарольда Харди. Помню, как однажды Сент-Джон Филби сидел рядом с Бертрамом Томасом, который — к явному разочарованию Сент-Джона — на год или на два опередил его в переходе через Руб-аль-Хали. Я ожидал накала страстей, но вместо этого эти двое беседовали серьезно и вежливо, словно пожилые арабы за кальяном.
Отца Кима до 1930-х годов я не помню. Узнать его ближе мне не пришлось, однако я всегда относился к нему с симпатией. Несмотря на репутацию склочника, ко мне он был неизменно добр — возможно, больше потому, что знал моего дедушку, отца и дядю, нежели потому, что я дружил с Кимом. В отличие от Кима он с большой теплотой вспоминал о днях, проведенных в школе и университете. Он был небольшого роста, коренастый, с бородой — непривычной для его поколения, — которая отличала его от других и с которой его легче было представить в арабском одеянии. Дору Филби иногда изображали как женщину кроткого нрава, о которую Сент-Джон чуть ли не вытирал ноги. Никто из знавших ее, возможно, никогда так о ней не думал; в детальном и весьма основательном исследовании Элизабет Монро «Филби Аравийский» (Philby of Arabia)2 автор дает недвусмысленную характеристику Доры как находчивой и отважной женщины, на которую всегда мог положиться супруг. Ким зачастую проявлял высокомерие к матери, но, когда в 1955 году сам оказался в беде, обратился не к кому-нибудь, а именно к ней; и она не отвергла его.
В тех случаях, когда я видел отца и сына вместе, их отношения всегда казались дружескими, ненатянутыми и вполне взрослыми. Разделяя лишь немногие из политических взглядов Сент-Джона, Ким уважал его реализм и откровенность. Он цитировал мне кое-какие из отцовских высказываний об Индии. Один из аргументов, направленных против автономии этой страны, заключался в том, что лишь 10 процентов индусов знали грамоту. Сент-Джон подчеркивал, что 10 процентов от 400 миллионов — это 40 миллионов, то есть то же самое, что и все тогдашнее население Великобритании: зачем же использовать 40 миллионов грамотных британцев, чтобы управлять Индией, вместо 40 миллионов грамотных индийцев? Хоть убейте, я тогда не мог отыскать ни единого изъяна в этом аргументе. Не уверен, что смог бы подвергнуть его сомнению и сегодня. А еще Ким приводил вот такую ремарку отца о том, что «The Times проявляет глубокое недоверие к экспертам». Сент-Джон твердо верил в экспертов; он и сам являлся одним из них, и при всей своей склочности признавал опыт и компетенцию других людей. Думаю, Ким унаследовал от него нечто подобное.
Во время летних каникул 1931 года я по семейным обстоятельствам остался в Англии. Ким уехал в Югославию, а именно в Боснию. У него сформировалось сильное влечение к бывшей Австро-Венгрии. Интерес вызывала, естественно, не политическая система, а земли и народы. Красивейшие уголки Европы, думал он, можно было отыскать где-то внутри старых границ бывшей империи, и всякий раз, когда у него была возможность куда-то поехать, он ехал именно туда. В 1930 году он ездил в эти места дважды, потом еще по разу в 1931 и 1932 годах, не говоря уже о длительном пребывании в Вене в 1933–1934 годах.
Летом 1932 года мы совершили с ним свое второе совместное путешествие. Оно выдалось самым амбициозным из трех. Мы запланировали посетить Югославию, Албанию, а если получится, еще и Болгарию. Ким покинул Англию раньше меня, а я наведался в албанское консульство в Лондоне, чтобы получить визу. Консульство занимало небольшую контору в Сити. Наши болгарские визы еще не прибыли в Лондон, но мы рассчитывали забрать их в болгарской дипломатической миссии в Тиране. Я уехал из Лондона в середине июля и встретился с Кимом уже в Париже. Где именно он останавливался во Франции, сейчас припомнить не могу. Нам предстояли большие пешие переходы на Балканах, и мы решили потренироваться в Шварцвальде. Мы по три-четыре дня бродили по холмистой местности, постепенно удлиняя дневные переходы до двадцати с лишним миль. Мы планировали день или два провести в Мюнхене, а затем поездом отправиться в Венецию. Но в Германии как раз проходили крайне важные всеобщие выборы, и Ким, который к тому времени уже серьезно заинтересовался немецкой политикой, почувствовал невероятное желание заехать в Берлин; у него выработалось журналистское стремление быть везде, где что-то происходит или может произойти. Мы посетили масштабный митинг в Штутгарте, на котором выступал Альфред Гутенберг (представитель крайне правых). Так за неделю мы разделились: Ким отправился в Берлин, я — в Мюнхен, где проводил время в попытках хоть немного постичь немецкий и исходил буквально все улицы. Если мне становилось скучно или я чувствовал себя одиноким, отправлялся на мюнхенский главный вокзал и наблюдал, как отправляются экспрессы в экзотические уголки Европы. Потом приехал Ким, и мы снова были вместе. В поездке он вел дневник. Хотя я и читал его берлинские записи, сейчас о них уже ничего не помню. В памяти осталось только, как он написал: «Милн отыскал жилье с самой симпатичной горничной во всем Мюнхене». Для меня это была новость. Вообще, наши взгляды на женскую привлекательность редко совпадали. Правда, эта горничная и в самом деле была очаровательной и дружелюбной.
Накануне выборов мы посетили нацистское факельное шествие и митинг, на котором выступал Гитлер. В отличие от Кима я понял не так много из сказанного, хотя это не имело особого значения: все это Гитлер уже говорил много раз. Однако на нас произвело особое впечатление и сильно встревожило странное благодушие к нацистам многих простых немцев и немок. Мы же в основном с презрением взирали на весь этот цирк и показуху — со школьниками, демонстрирующими гимнастические фигуры, и толпами восторженных мелкобуржуазных зевак. В политическом отношении, мне думается, что на данном этапе мы были скорее встревожены угрозой левому движению, даже умеренно левому, нежели всему миру в целом. День или два спустя мы сидели в рабочем кафе, слушая, как по радио объявляют зловещие результаты выборов; из них следовало, что почти везде победу одерживают нацисты. Главные левые партии удержались на плаву, а вот большинство мелких растеряли все, что можно. Мне трудно судить, насколько далеко к этому времени Ким продвинулся в области познания коммунизма или марксизма: у моего политического образования был еще долгий путь. Согласно его собственным словам, окончательно на сторону коммунистов он встал в начале лета 1933 года. Сидя в одном из мюнхенских кафе, мы вместе приветствовали успехи как социал-демократов, так и коммунистов.