Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Будучи в расстройстве, я выбросил конверт, а эти два листа остались лежать в общей куче рукописей. Позже, я нашёл их. Вот, извольте, — он вынул из кожаной папки бумаги и протянул Ардашеву. — Вы читайте, а я распоряжусь, чтобы горничная сварила ещё кофе. Не возражаете?
— С удовольствием, — кивнул присяжный поверенный и погрузился в чтение:
«Роман
Черновик беса
Пролог
Объявление для господ авторов
1. Редакция принимает только рукописи, переписанные на машинке или очень чётко пером; рукописи неразборчивые не читаются.
2. На прочтение рукописи полагается срок от 6-ти недель до 2-х месяцев.
3. По поводу рукописей и стихотворений редакция не вступает с гг. авторами ни в переговоры, ни в переписку, хотя бы были приложены марки. Авторы таких произведений, не получившие ответа в течение 2-х месяцев, могут располагать ими по своему усмотрению.
4. Обратная пересылка рукописей по почте производится за счёт гг. авторов и притом исключительно заказной бандеролью.
5. Редактор А.Н. Кривошапка принимает по понедельникам от 10½ — 12 ч. и по пятницам от 1½ — 4½ ч.
6. Первый секретарь П.П. Сырокамский — по средам от 3–5 ч., а так же в дни и часы приёмов редактора.
Вся наша жизнь состоит из ожиданий. Мы ждём, когда окончим гимназию, потом университет. Ждём, когда заработаем себе на безбедную жизнь, когда что-то изменится, всё ждём, ждём, ждём…Хорошо, если ожидания оправдываются, а если нет? Что происходит тогда? Думаю, всё зависит от каждого человека в отдельности. Кто-то с горя начинает пить, а кто-то привязывает верёвку к потолочному крюку и, надев петлю, соскакивает с табуретки.
Мои надежды не оправдались. Я долго и терпеливо ждал, честно трудился, но ничего не изменилось, вернее, изменилось, но только в худшую сторону. Пять лет я писал роман, складывал слова, точно кирпичики в стену, и был уверен, что он произведёт настоящий фурор среди читающей российской публики. Я строил его как дом: накрыл крышу, постелил полы, покрасил стены. Он сиял и пах свежей лентой «Ундервуда». Потом я лично отослал его в столицу, в одну уважаемую газету, и стал терпеливо ждать.
Прошло два с половиной месяца. Письма я так и не получил. Не выдержав, поехал в Петербург. Сняв дешёвую комнату, я отправился в редакцию. После унизительных просьб дать хоть какой-нибудь ответ, плешивый секретарь сунул мне рецензию, написанную красным карандашом на первом листе моей рукописи. Она состояла всего из нескольких слов и гласила: «Несусветная дребедень. Жалкое подобие Конан Дойла. Гнать этого графомана в шею!». Журналист гаденько хмыкнул, похлопал меня по плечу и посоветовал не расстраиваться. «Вы ещё молоды, — провещал он, — и я дам вам совет: бросьте марать бумагу. Сочинительство — не ваше ремесло».
Не помню, как сбежал по лестнице и, даже не застегнув шинели, понёсся домой по холодной зимней улице. Перед глазами мелькали люди, дома, коляски. Я влетел в комнату, упал на топчан и зарыдал. Первая мысль, которая пришла мне в голову, была покончить с собой и, честно говоря, я был уже к этому готов, но потом передумал. Нет, я не струсил. Я просто нашёл правильное решение, и уверен, что оно поможет мне выйти победителем в борьбе не только с собственной судьбой, но и с судьбой других людей, тех, что чуть было не отправили меня на тот свет. Я стану их кукловодом, или, если угодно, — каджем, тем самым, о котором писал ещё Шота Руставели в поэме «Витязь в тигровой шкуре»:
Не знаю, как вам, но мне моя затея очень нравится, ведь «каджи — люди не простые, умереть от них — не диво». Но из уважения к русскому читателю, я буду называть себя бесом, потому что это одно и то же. Я готовился несколько месяцев… Итак, начнём!».
— И всё? — удивился Ардашев, подняв глаза на хозяина парка, который нервными точками тушил в пепельнице папиросу.
— Не совсем. Ещё через два дня, двадцать второго числа, почтальон принёс конверт, а в нём было вот это, — Толстяков достал из папки ещё несколько листов, — это продолжение.
Присяжный поверенный вновь стал читать:
«Глава первая.
Сгоревший труп
«Петербург — город привидений и страхов. В нём даже время течёт по-другому. Местные жители давно не обращают внимания на туманы, слякоть, и привыкли к чахотке, на их лицах можно скорее прочитать скорбь, чем радость. Нет, они, конечно, веселятся, но веселье какое-то грустное. Кажется, его и устраивают, чтобы забыть о серой повседневности», — примерно такие или очень похожие мысли обуревали Алексея Алексеевича Твердохлебова, первого секретаря редактора «Невской газеты», когда он шёл на службу.
Нельзя сказать, что Твердохлебов не любил жизнь — напротив. Она нравилась ему во всех своих проявлениях: в полёте шмеля, жужжащего над цветком липы, в мимолётной улыбке, проезжающей в ландо дамы, в шампанском, пенящемся в бокалах, но так уж сложилось, что он научился скрывать внешнюю радость и смотреть на эти земные прекрасности через лёгкий прищур с последующей ироничной ухмылкой. Наверное, именно из-за этого он и казался многим занудой.
Алексей Алексеевич неторопливо открыл дверь рабочей комнаты и, взглянув на часы-ходики, сел за стол, заваленный поступившей за вчерашний день корреспонденцией. Её присылали со всех уголков империи. И каждый графоман был уверен, что его роман, повесть или рассказ — лучший. Опытному сотруднику газеты иногда было достаточно взглянуть на первую страницу, чтобы понять стоит ли читать дальше. До синопсиса чаще всего и не доходило. А если и случалось чудо, и он углублялся в рукопись, то иногда не замечал, как за окном опускался вечер, и пора было зажигать лампу.
Так произошло и на этот раз. Алексей Алексеевич снял стекло, поднёс к фитилю спичку и водрузил колпак на место. Лампа горела, и огонь был ярким и даже слегка слепил глаза, отчего строчки начинали расплываться. Вот тогда Твердохлебов и решил прикрутить колёсико. Но лучше бы он этого не делал…
От взрыва лампу разнесло на части.
Обугленные останки секретаря обнаружат только после того, как потушат пожар.
— Бедолага погиб глупо, впрочем, как и жил, — скажет простой обыватель, прочитав сообщение в газете.
— Ничего не поделаешь — судьба, — тихо пробормочет другой.
И только я, услышав их разговор, промолчу и усмехнусь той же самой улыбочкой, с которой Твердохлебов советовал мне бросить писать. Но я пишу, а этот несчастный уже почил. Он ушёл из жизни, ничего после себя не оставив. У него не было ни дома, ни семьи, ни кошки, ни собаки, ни сколько-нибудь ценного имущества. Собственно, и горевать по нему некому. Был — и нет. Испарился, как дождевая капля на плаще. Пройдёт пара-тройка недель, и о нём никто не вспомнит. Быть может, вы хотите узнать, почему я его сжёг? Хорошо, отвечу: я побоялся, что после смерти он попадёт в рай, так и не испытав ужасов адского пламени. Вот потому-то мне и пришлось устроить ему жаровню ещё при жизни.