Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато мы знаем любовь, то есть привязанность. И совершенно нам незнакома эта эмоция взаимного любования, эмоция модерна, которую сам Горький сначала описал, а уж потом пережил: “Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими глазами плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку с прядью черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками. А за нею по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди густых черных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слезы… Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн гордой паре красавцев цыган – Лойке Зобару и Радде, дочери старого солдата Данилы. А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не мог красавец Лойко поравняться с гордой Раддой”.
Это, конечно, не любовь.
Но, может быть, это было – лучше, как спросил бы он с вечным своим тире?
Дикая путаница
Андрей Белый и Ася Тургенева
1
Белый сделал так, что история его жизни – путаной, талантливой, бурной и все-таки мало кому интересной, как и он сам, – менее всего ассоциируется с любовью. Влюбленный Белый – курьез, фарс, вроде бегства Любови Дмитриевны Блок, когда она уже разделась. Почему-то охотней всего представляешь себе ситуацию, когда надо уже переходить к сексу, а Белый вскакивает и начинает разглагольствовать. Кажется, ему вообще это было не нужно. Такой образ себя он сам соорудил, и образ прижился, и в результате в Белом, каким мы его знаем, не осталось ничего человеческого: только книги, антропософия, лекции, публичные танцы, разнообразные измы, которыми он жонглировал без отдыха. Все человеческое как будто унизительно и стыдно. Нет, мы знаем, конечно, что у него были сложные чувства к отцу, прямо эдипов комплекс, и влюбленность в жену друга, и смерть от последствий солнечного удара, – но как-то он умудрился настолько все превратить в слова, а проще говоря, заболтать, что все это воспринимается как эпизоды его бесконечных и почти нечитаемых эпопей, большей частью трилогий.
Получилось примерно как в романе “Петербург”, в первой редакции которого есть вполне внятный сюжет, герои, даже диалоги, похожие на человеческие, – а потом все это превратилось в дикую путаницу, изложенную ритмизованной прозой, с безумной пунктуацией, с магнетическими повторами, ну и в результате никто не может сколько-нибудь понятно пересказать роман “Петербург”. Имеется ком петербургского тумана с какими-то липкими, как фамилия Липанченко, сущностями внутри: впечатление производит, а суть ускользает. Вот так и вся жизнь Белого – все знают про какие-то истерики в Берлине в 1922 году, публичные танцы, дикие горячечные исповеди, разрыв с антропософией, возвращение к антропософии… а на самом-то деле всё просто: у Белого была красавица жена, художница Ася Тургенева, одна из самых очаровательных женщин Серебряного века. Он повез ее к доктору Штейнеру, популярному в то время лектору и мыслителю, а в сущности шарлатану, фанатичным последователем которого был. И она влюбилась в доктора Штейнера, и бросила Белого, и осталась в антропософской коммуне, только и всего. Белого нашлось кому утешить, и остаток жизни он прожил с Клавдией Васильевой, которая трогательно о нем заботилась и была ему подругой, единомышленницей, впоследствии идеальной вдовой, но которую он не любил или любил совсем не той любовью, какая сжигала его во время романа с Асей.
Вот и вся история, но Белый нагромоздил вокруг этого столько слов, описал свою любовь так цветисто, что суть совершенно затмилась и получилась какая-то духовная драма о Штейнере, который якобы не понял… недооценил… не проникся масштабом русской революции… В сущности, если называть своими именами самые болезненные вещи, Белый не был никаким антропософом – антропософия просто позволяла ему наилучшим образом замаскировать собственное разочарование во всех философских системах, в России и в литературе. Литературу он, положим, смог действительно вывести на новый уровень, превратить в нечто синтетическое, и на этом поле, скажу не шутя, переиграл он и Пруста, и Джойса, которые по отношению к нему выглядят и вторичными, и подчас бледноватыми. До Джойса он написал “Серебряного голубя” и “Петербург”, одновременно с Прустом – “Котика Летаева”, и, при полном отсутствии чувства меры и множестве абсолютно безумных кусков, это все-таки проза, из которой вырос весь европейский модерн: синтез лирики, драмы, мистерии, романа, о котором грезили все декаденты и который впоследствии породил, например, всю латиноамериканскую традицию, Маркеса в первую очередь. Но в остальном жизнь Белого – это хроника дичайшего одиночества, непонимания, метаний в отсутствие равного собеседника и совершенная глухота к окружающим, которых он, может быть, отлично понимал в силу гибкого и богатого ума, но которыми совершенно не интересовался. Судя по прозе, он как раз хорошо разбирался в людях, но не способен был принимать их всерьез. Именно поэтому, кстати, его почти все считали гением (Мандельштам, например), а он почти всех – дураками (Мандельштама, например).
И, когда мы реконструируем его историю с Асей, нам приходится ее именно распутывать, постоянно отдирать от его ран словесные бинты, все эти бесконечные абстракции, какими прикрывал он развороченное мясо. А история-то совсем грубая и простая: человек выдумал себе учителя и наставника, заставил женщину поверить в его величие (относительно которого сам, кажется, ни секунды ни заблуждался), женщина полюбила этого наставника и бросила поэта. Бывает сплошь и рядом. А дальше он утешился с нянькой-сиделкой, очень умной, очень чуткой, но совершенно земной, без той печати небесного, которая была на его возлюбленной. Дополнительная печаль в том, что печать небесного очень часто стоит на существе самом примитивном, даже пустом, но страшно эротически привлекательном; эротически привлекательна именно эта небесность, а вовсе не пустая и скучная женская душа. Но женщины-то этого не понимают, они думают, что мы влюбляемся в них, ровно ничего из себя не представляющих.
2
Хотя Белый и выглядел юродивым, и юродствовал вполне сознательно – как все настоящие интеллектуалы, этот профессорский сын, равно способный к математике, биологии и гуманитарным наукам, был себе на уме. Хоть он и мог заболтать кого угодно – в его поведении всегда прочитывается трезвый расчет.