Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче, один другому говорит громко и добродушно: смотри, вон у окна — божий одуванчик, номер на руке. В концлагере небось дерьмо жрал, а здесь сидит, ножиком и вилкой умеет, как будто так и надо…
А другой ему: я бы их, местных, опять всех в зону согнал, проволокой бы оградил, влез бы в сапоги, с плеткой похаживал бы и одним глазом посматривал…
Тот, второй, заржал и спрашивает — почему одним?
А этот в ответ — да нет сил на них двумя глазами смотреть.
Тогда я, Сень, поднялся и говорю ему:
— Ну, насчет глаза я тебе подсоблю…
Вот витрину, Сеня, ты ж понимаешь, я совсем не имел в виду. Я ж не сумасшедший. Что я — дебошир какой-то, что ли? Просто ты в нее врезался, когда полез разнимать, наткнулся на столик и равновесие потерял. Черт знает, из какого стекла они эти витрины заказывают. Им бы все экономить… Я почему к тебе сюда пришел и все это рассказываю? Ты мне сразу понравился, еще там, когда прямо с улицы вломился — драку разнимать. А этот, думаю, мудила, откуда взялся — прет, не разобравшись!..
Но я сейчас не об этом. Я — про Марка. Он ведь так и не поел по-человечески. Знаешь, когда полиция прибыла и «амбуланс» тебя уже увез, в ту самую минуту как раз племянница Марка в кафе вбежала. Так испугалась, бедная! Думала, может, это Марк набедокурил… А он за столиком сидит как сидел, бледный, растерянный, весь битым стеклом осыпанный. Ничего не понимает…
Переливается на солнышке, как рыба. Как большеглазый император семейства морских карасей…
Я когда встречаюсь со своим адвокатом — а эта дама из лучших тель-авивских адвокатов, и самое смешное, что ее услуги оплачивает геверэт Минц, — так вот, когда я с ней встречаюсь в ее сногсшибательном офисе, я, Сеня, глаз не могу от нее оторвать… Сидит, ногу на ногу перекинув, босоножка чуть ли не у моего носа покачивается — легчайшая, серебристая, ремешок так любовно оплетает высокий подъем ее загорелой ступни, а пальчики — как вылепленные, один к одному… Голос у нее тугой, нежно-картавый, и вся эта женщина, Сеня, сделана из листового железа…
А если я скажу тебе — сколько лет после Катиной смерти у меня не было женщины, ты просто не поверишь.
Но вот знаешь в чем я уверен, Сеня, — что все-таки душа бессмертна! В том смысле, что на фиг было затеваться со всем этим мирозданием, если такая изящно сработанная вещица, как человеческая душа, — одноразового пользования? Это ж нерентабельно, а?
Поэтому я верю, что когда-нибудь все устроится, к чертовой матери. И со мной, и с остальными… Все верю и верю, вопреки здравому смыслу и тому, что видят мои собственные глаза. Верю и верю, что бы со мной ни делали…
Как там Рони говорит, страховой агент: «Казел, ваше блягародие!»
Вывеска
Вот вы говорите: некоторые особенности нашей жизни. Да, они имеются. Определенный, так сказать, риск быть развеянным по ветру в единое, говоря высоким штилем, мгновение…
А я вот, хотите, наоборот, — расскажу о счастливых случаях?
Это происходило как раз прошлой осенью, когда очередной арабский патриот готов был взорвать собственную задницу, чтобы ухлопать пятерых евреев.
Но как писал в предсмертной записке один повесившийся парикмахер из Бердичева: «Всех не переброешь».
Так вот, в один из этих осенних взрывов угодила мама. И вы не поверите — как удачно. Она потом недели две всем знакомым рассказывала — спокойно так, обстоятельно, — как ей невероятно повезло.
Я ей всегда говорю: ну чего ты надо не надо на этот рынок шастаешь! У тебя, вон, магазин за углом, и кошелки тащить недалеко. Нет, ей обязательно надо на рынок ехать — в этот крик, гомон, тесноту и толкучку, в эти восточные песни и восточную ругань…
С другой стороны, ей же скучно, она ж на пенсии, педагог с тридцатитрехлетним стажем, бессменный классный руководитель седьмых классов. А с седьмыми классами советской школы никакой восточный базар не сравнится.
Словом, поехала она в тот раз на рынок за какой-то мелочишкой. За помидорами, кажется.
Так вот эти помидоры ее и спасли.
Она уже шла с кошелками к выходу — тому, что в открытом ряду со стороны улицы Яффо, — но задержалась у помидоров. С одной стороны, и так уже руки оттянуты, с другой стороны — жаль, красивые такие помидоры, и недорого… Вот те три минуты, которые она стояла и не могла решить — брать или не брать эти благословенные помидоры, ее и спасли. В тот момент, когда старик стал взвешивать ей два кило, тут и бабахнуло впереди, как раз где она должна была бы в ту секунду находиться.
Взлетело на воздух покореженных полмира — так маме показалось. Но это еще не все.
Орущая тьма народу диким табуном прянула назад, хлынула в узкие боковые улочки рынка. И тут второй раз рвануло, и как раз — впереди, куда все ринулись, опять шагов за пятьдесят от мамы…
А у нее — так она рассказывает — наступило вдруг странное спокойствие. Абсолютное, незыблемое. Уверяет, что совсем не испугалась, только ноги стали бесчувственными. И на этих ватных ногах она пошла искать свои кошелки, которые не помнила где бросила.
На месте взрывов уже все оцеплено, уже «амбулансы» ревут, уже религиозные эти ребята из похоронного общества части тел собирают. А мама моя, значит, абсолютно спокойная — вокруг гуляет, ищет кошелки. И только ног не чувствует, а так — все в порядке.
Кстати, люди по-разному на испуг реагируют. На близость смерти. Там одна старуха, вполне солидная, в очках в золотой оправе, кружилась вокруг себя, как в фуэте, не останавливаясь. Спрашивается: в обычной жизни могла б она так покружиться? У нее же наверняка давление, сердце, радикулит какой-нибудь. Кружится и кружится, как балерина, и всех отталкивает, кто ее остановить хочет. А другая, молодая женщина — совершенно целая, только вся как будто в саже, и на ней лохмотья обгорелые, а сама без единой царапины, только какая-то чумная, — сидит, молчит и не отвечает, где она живет и кто она; полицейские даже растерялись, на каком языке к ней обращаться.
Кругом, повторяю, все оцеплено, солдаты со всех сторон бегут. Вот что у нас молодцы так молодцы: как где рванет,