Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теми же, не своими, руками он снял в передней шубу, оделся и вышел.
…В тот же день, к вечеру, торопливо вызванный по телефону Линой Матвеевной Курагин принял у Варвары Михайловны двойню. Она родила на полу в кабинете, на том самом месте, где ее оставил муж.
Петровский проснулся, потому что его окликнул тихий голос горничной. Комната была в сумерках, и он чувствовал себя больным. Неужели надо вставать, идти и что-то делать? Но он понял, что произошло что-то неприятное. Действительно, она сказала:
— Пришли следователь.
И от этих слов в атмосферу сразу вошло что-то мутно-захватанное, скользкое и безвидное, что теперь окутывало его жизнь. Что-то позорное, как сечение кнутом посреди многолюдной площади. Правда, он понимал, что жизнь кончена, и теперь надобно уже ничего не бояться и совершить что-то главное и большое, что могло бы оправдать его существование. Но он еще не знал, что это такое. Утешался тем, что оно придет само собой. И понимал, что все и произошло только оттого, что в его жизни не было этого большого и самого главного. Были разные мелочи вроде, например, того, что он служил в больнице и лечил людей. Но собственная его жизнь была давно изъедена скрытою неисцелимою болезнью. Ему только казалось, что он жил. Но здание его жизни уже давно стояло на моральной трухе. Оно могло бы стоять точно таким же образом и еще несколько лет. И, в сущности, надо было удивляться не тому, что оно так внезапно пошатнулось, а тому, что оно могло так долго стоять. Это было до ужаса ясно.
Он зажег электричество и велел горничной пригласить следователя.
Вошел человек среднего роста, с бритой круглой головой и некрасиво-выпуклым лбом. Лицо его, что называется, было «самое обыкновенное», и в верхних частях щек было неприятное, спокойное самодовольство. Поздоровавшись, он спокойно и без приглашения сел на стул, положив перед собой на стол портфель с бумагами. Он чувствовал себя начальством. По всему было видно, что этот средний и довольный, ограниченный человек пришел спокойно и не торопясь копаться в его жизни. И Петровский опять болезненно почувствовал, что это тоже не так и что то, что случилось с ним, гораздо сложнее и важнее. Но об этом самом главном он опять-таки не мог говорить. Во-первых, потому, что этого было нельзя, и, во-вторых, также потому, что он еще сам не знал этого главного в своей жизни, без чего самая его жизнь превращалась в скверное и грязное, нелепое, бесформенно расплывающееся пятно.
Приставив к столу кресло, он тоже сел, но с таким чувством, как будто здесь был уже не его собственный кабинет, а какая-то чужая канцелярия. Была слабость в теле, и ноги, как и движения рук, и мысли, и даже собственное выражение лица, — все было точно каждое отдельное, не принадлежавшее больше ему.
— Повод моего прихода для вас, конечно, ясен, — сказал следователь и, вынув из портфеля тетрадь белой бумаги и придвинув к себе чернильницу, приготовился писать.
Петровский нарочно брезгливо ничего не ответил. Ему хотелось точно в чем-то сопротивляться следователю, что-то такое от него оградить.
«Если он вздумает забыться, — решил он, подавляя стук сердца, — я его обрежу». Вдруг сделалось болезненно жаль Варюши. И, поймав себя на этой жалости, он точно уперся об нее, как обо что-то твердое и надежное, и так застыл в неподвижной позе и сжав челюсти, в которых не проходила мучительная спазма.
— Ну-с, — сказал следователь. — Ни вы, ни ваша жена, вероятно, не станете оспаривать самого факта совершенного насилия над госпожою Ткаченко. Я должен вас предупредить, что закон вам, как близкому лицу к обвиняемой, разрешает молчание. Однако не скрою от вас бесполезности этого способа защиты. Ваша бонна определенно показала, что видела вашу супругу в обществе бывшей вашей горничной Агнии Семеновой, брат которой не в состоянии отрицать своей вины и уже наполовину сознался.
Петровский почувствовал, как жар заливает ему лицо.
— Здесь нет лиц, — воскликнул он визгливо, — которые собираются что-нибудь скрывать! Я прошу вас переходить к делу.
Он дрожал, сознавая, что теряет равновесие. Но в то же время ему казалось, что сейчас именно так и нужно. Надо разбить этот формализм и сделать так, чтобы стала понятной одна правда.
— Слушаю, — сказал следователь сдержанно и тоже мгновенно покраснев. Его профессия заставила его так же мгновенно насторожиться.
— Тем лучше, — сказал он. — Значит, вы не отрицаете факта совершения вашей женой приписываемого ей преступного деяния.
Поборов волнение, Петровский сказал:
— Я могу говорить только о моем преступлении, а не о преступлении моей жены.
Губы следователя усмехнулись.
— И, кроме того, я вас прошу, милостивый государь, не смеяться. Я призываю вас быть серьезным. Да, я призываю вас быть на уровне того дела, которое вы сейчас совершаете.
Он встал и дрожащими руками взялся за голову. Ему хотелось сдержать подступивший к горлу крик. На момент он увидел сделавшееся вдруг серьезным заурядное лицо следователя.
— Я прошу вас успокоиться, — сказал тот. — В чем же вы видите ваше преступление?
Петровский старался лучше рассмотреть его лицо. И по мере того, как он его разглядывал, ему становилось происходящее яснее и яснее.
— Преступление, даже, может быть, не мое личное, а нас всех. Да, да, нас всех.
И вдруг сделалось также отчетливо-ясным многое остальное.
— Нас всех.
Он продолжал разглядывать тупое в своей серьезности лицо следователя.
— Человек живет и страдает. Мучится в тисках неразрешимой для него задачи, той задачи, которую ставят перед ним мучительные и неразрешимые обстоятельства его жизни. В безумном порыве он ищет выхода, и мы лицемерно присутствуем и молчим. Да, да, мы молчим. Мы, которые сами не знаем, какой существует для него выход, мы, которые молчим и позорно отвертываемся, мы все: я, вы, он. Но вот он поднял руку. Удар нанесен. Тогда мы спешим — одни с проклятиями, другие с портфелями, полными бумаг и томами законов. О, мы спешим! Нам кажется, что в этой быстроте, в этой лихорадке наше спасение. Мы спешим проклясть, растоптать, задержать. Мы торопимся с нашим стереотипным вопросом; «А, ты-то совершил? Ты дерзнул, ты осмелился»? И мы это нагло называем нашим правосудием.
— Вы затрагиваете сейчас область, которая всецело принадлежит судьям общественной совести, — сдержанно сказал следователь. — Следственная власть констатирует только факт.
— Факт?
Петровскому казалось, что теперь он окончательно уловил главное. То самое главное, что мучило его все эти дни. И сделалось гадко-смешно. О, пошлость и ограниченность!
— Вы сказали: факт? А что такое «факт»? Вы убеждены, что есть такая вещь «факт»? Так я вам говорю, что фактов нет. Это ложь. Есть жизнь. Понимаете? Есть одна большая, огромная жизнь, в которой никаких фактов нет, все равно, как в течении реки или в волнении морской поверхности нет отдельной волны. Вы хотите слепо отгородиться от жизни и для того создаете какой-то вырванный из нее, висящий на воздухе кусок, обрубок и называете его: факт.