Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаза следователя оставались светло-спокойными, сочувственно-жестокими, и неподвижно круглилась его низко стриженная, лобастая голова.
— Да, может быть, именно на этом, — сказал он, — основывается, главным образом, у широкой публики интерес к уголовным делам. Чужое преступление всегда чему-то научает: оно точно наше собственное… точно мы сами шли по этой же дорожке, а может быть, и еще идем. Сегодня судьи, мы завтра сами — подсудимые. Преступление как бы намечает вехи, по которым движется дозволенная жизнь. Поразительно, что совершивший преступление всегда знает это сам. С этой точки зрения, возмездие, определяемое законом, может казаться вдвойне излишним. Ведь главное наказание, это всегда — самонаказание, муки совести, на которые обрекает себя лицо, переступившее заветную черту. Я даже скажу вам больше: отправляясь от той точки зрения, на которой мы сейчас с вами стоим, мы даже должны с логическою необходимостью признать, что возмездие является не только излишним, но даже — и в этом пункте я готов протянуть вам руку, — до известной степени актом, возмущающим душу. Прежде всего, преступник — всегда жертва, добровольно приемлющая на себя страдание, на которое его толкает совокупность создавшихся условий. Преступление никогда не бывает счастьем. Оно есть единоличная, мучительная ликвидация запутанного, часто безвыходного события, положения, факта, концы которого лежат в самой неустроенной толще жизни. И в этом отношении я вполне согласен с вами. В муках личной совести преступник искупает несовершенства общественного уклада жизни и, вместе, служит для прочих уроком и показателем того, что лежит в границах допустимого жизнью и что нет. Что делали бы законодатели, если бы не было преступлений? (Он улыбнулся.) Юридическому сознанию чужд вульгарный взгляд на преступление. Возмездие часто является только печальною необходимостью… даже еще менее: известною внешнею формою, не более!
Вздохнув, он закончил, и верхние части его щек опять отразили черствое и жуткое спокойствие его профессионального чувства.
— Исполним же наш печальный обряд.
Он встал и устало глядел на Петровского. Он считал, что отдал достаточную дань человеческим чувствам. Петровский поднялся тоже. Ему казалось, что он пьян. И по-прежнему каждая часть его тела жила отдельно.
— Я должен приготовить ее, — сказал он, сделал шаг и остановился.
— Приготовьте, — осторожно согласился следователь.
И вдруг опять неудержимо заколотилось сердце. Сделалось страшно пойти и переступить порог спальни жены. Казалось, что в тот же миг, как он раскроет рот, чтобы сказать ей о том, что ее будут сейчас допрашивать, совершится что-то недозволенное, отвратительное.
«Но это должен сказать ей я, — подумал он. — Я, я — и никто другой. И я должен просить у нее прощения… именно сейчас… я должен».
Шатаясь, на чужих ногах, он медленно вышел из комнаты. Он шел, обдумывая те слова, которыми будет просить ее о прощении. Но слов не было. Несколько раз останавливался и шел опять. Наконец, подошел вплотную к двери спальни. Странный ужас рос. И вдруг он понял, отчего это так. Это оттого, что он до сих пор, до приезда следователя и до необходимости передать об этом ей, все еще не верил где-то в глубине души в совершение факта. А сейчас вдруг понял, что он есть, совершился, налицо. Раньше понимал умом, словесно, отвлеченно, а сейчас воспринял всем внезапно дрогнувшим сознанием.
Неуверенно он приотворил дверь в спальню.
В ровном сиянии лампады на него повернулось испуганное лицо Варюши. Она еще не знала, зачем он пришел, но ее испугало, что он вошел в спальню в этот час, так внезапно.
Нагнув голову, она смотрела на него тупо, исподлобья, поддерживая на руках двух сосущих груди младенцев.
И было в неудобном повороте ее головы и вытянутой вперед шее что-то нечеловеческое, жалко-собачье. Пахло пеленками и нежным детским телом. Громко тикал на столике будильник.
Петровский стоял в дверях, дрожа, зная, что сейчас произойдет самое отвратительное и позорное в его жизни. Держась за косяк двери, он старался усмирить дыхание.
«Я должен просить у нее прощения, — подумал он еще раз и, выдавливая из себя воздух, сказал глухо, останавливаясь на каждом слове:
— Варюша… прости…
Хотел прибавить: «Виноват один я». И для этого ухватился крепче за косяк и скобку двери. Но руки дрожали и дверь навалилась на него. Он хотел ее отстранить и не мог.
Варвара Михайловна спокойно видела, как грузное тело мужа, подаваясь назад, стало оседать. Он упал навзничь, и голова его звучно ударилась о натертый пол.
…Его подняли в обмороке, похожем на смерть, с красным лицом и налитой кровью шеей.
На другой день после начала судебного процесса Петровской, молодой и популярный московский фельетонист Сергей Облонский, составивший себе известность фельетонами о хищениях на Нижне-Энских заводах, поместил фельетон:
Хуже серной кислоты.
Нет, господа, я не за серную кислоту! Что может быть позорнее поступка, как напасть на другого человека из-за угла и превратить его лицо, его прекрасный лик, это истинное отражение образа и подобия Божьего, в бесформенный узел стянутых безобразных рубцов, из которых глядят на Божий мир два ослепших глаза? В процессе Петровской, начавшемся вчера, был один поистине жуткий момент, когда председательствующий (кстати, он председательствует немного нервно, обнаруживая в постановке вопросов несомненную тенденцию представлять дело не в благоприятном свете для подсудимой)… итак, когда председательствующий предложил потерпевшей поднять густую вуаль и показать судьям свое обезображенное лицо. Трепет ужаса пробежал по рядам присутствующих. Многие, в особенности дамы, не выдерживали и, отворачиваясь, плакали. Мужчины потупляли глаза. И, кажется, не было во всем обширном «Митрофаньевском» зале человека, который бы не вынес в своем сердце безусловно обвинительного приговора Петровской.
Но вот перед внимательным залом начинают мелькать отдельные детали процесса, и прежде всего оказывается, что печальная героиня последнего, г-жа Ткаченко, далеко не новичок в деле вторжения в чужой семейный очаг. Да будет нам позволено так выразиться:
— Это до известной степени ее жизненное амплуа.
Сначала она врезывается острым клином в семейную жизнь г. Дюмулен, на целых пять лет отрывая его от семьи, но Дюмулен, отделавшись от ее чар, благополучно возвращается к своим пенатам. Тогда похитительница чужих сердец чуть ли не в тот же день устремляется к новому семейному очагу, входит в него под видом скромной пациентки, и, обласканная, она, перед которой только что перед этим закрылись двери знакомых домов, чуть ли не принятая в семью Петровских, — она уже оттачивает в душе кинжал для нового предательского нападения.
Господа, в кошмарных судебных процессах, где действует серная кислота, как-то всегда сразу же снимается с очереди вопрос: