Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не прошло и недели, как детективы английской разведки обратили внимание на поблескивания над Сторожевой горой. Они надели рясы, закрасили усы и, уподобившись таким способом монахиням, проследили странные пути световых лучей. Вскорости они добрались до Элиягу и его слепящих мальчишек и арестовали их по обвинению в пересылке сигналов какому-то врагу. Элиягу был брошен в тюремные подвалы Русского подворья и подвергнут воздействию новейшей комбинации холодной воды с электрическими фалаками[84], этим вкладом британской разведки в иерусалимский арсенал пыток. К их удивлению, допрашиваемый продолжал кричать даже после того, как его перестали пытать, и дальнейшая проверка показала, что их старания были излишними — migraine du jaloux уже сделала за них всю работу.
Тем временем Саломо Саломо решил открыть для Мириам небольшое собственное дело, чтобы его сыну не приходилось выходить на улицы. Он купил ей оборудование для сбивания масла и приготовления сыра, а также дюжину овец. Мириам доверила свое маленькое стадо надежному присмотру Ибрагима — высокого, худого пастуха из Эль-Азарии, голубые глаза которого поражали всех, кто его видел, а одежда издавала сильный и сухой запах табака. За сорок милей[85]в день, один халат, пару галилейских башмаков с красными носами и седьмую часть приплода, шерсти и молока Ибрагим пас ее стадо. Ему были известны подземные узоры подпочвенных вод и потаенная сеть пастбищных троп, которую за тысячелетия прочертили в пустыне ноги пастухов и копыта скота. Он знал повадки животных, насвистывал на дудочке хриплые мелодии, отгонявшие змей и хищников своей заунывностью, и учил овец распознавать ядовитые растения, от которых выцветает шерсть и становится горьким молоко. Днем он укладывал овец Мириам на самых сочных пастбищах, а по ночам загонял маленькое стадо за каменные заборы и колючие плетни. Овцы у него не знали выкидышей, не теряли ягнят и не погибали в когтях хищников. Их молоко было густым и жирным, а шерсть — упругой и толстой.
С первой зарей Ибрагим вставал подоить овец, а потом грузил на осла налитый доверху кожаный бурдюк и, чтобы молоко не нагрелось и не скисло в пути, всегда поднимался к Иерусалиму по ущелью между высокими берегами Кедрона, где еще лежал стылый ночной воздух. С восходом солнца он приходил во двор, сгружал бурдюк и выпивал большую чашку кофе, по которому никто так и не прочитал, чему суждено произойти.
Однажды Ибрагим запоздал, а когда появился, выглядел очень обеспокоенным и четыре раза подряд напомнил Мириам, что еще не получил обещанные башмаки, а потом вдруг вскочил и, предупредив ее, что близятся погромы, предложил ей спрятаться вместе с семьей у него в деревне.
— Министерство колоний позаботится о нас, — сказал Элиягу, который со времени своего ареста и освобождения считал себя своим человеком у колониальных властей и большим знатоком повадок империи. Между прочим, когда Саломо Саломо слышал, что его сын рассуждает о политике, ему хотелось тут же порвать на себе одежды и отсидеть по Элиягу траурную шиву, потому что в глазах монастирцев это была самая низкая ступень человеческого падения. Но в ту горестную пору Элиягу уже потерял всякий стыд и достоинство и начал сопровождать жену даже в дворовую уборную. Только сопротивление Мириам и ворчание соседок мешали ему зайти вместе с ней внутрь. Он нервно ждал возле закрытой двери, с опаской прислушиваясь и поглядывая по сторонам, а дворовые женщины качали головами и напоминали, что по правилам мужчине запрещено входить в уборную после женщины, только до нее, тем более что мужчине не полагается знать, что подобные звуки исходят также из куло де ла мужер.[86]
— Из ее каки делают бетон, а его какон годится только на макарон! — смеялись они.
В ту пятницу тысячи верующих пришли к мечетям Храмовой горы. Под их одеждой были спрятаны дубинки и топоры, наточенные ножницы для стрижки овец и колья с торчащими гвоздями. Долгие часы завывали там пронзительные голоса мулл, и возбужденный гул молящихся все сгущался и сгущался, пока не превратился в ту темную завесу, которая каждые несколько лет опускается на город и поражает его жителей безумием. Когда ворота Храмовой горы открылись снова и люди хлынули наружу, обитатели Еврейского квартала заперлись в своих дворах и закрыли ворота и жалюзи.
Мириам, Элиягу и маленький Саломо Ихезкиль спрятались в дворовом водоеме. В ту пору, в конце лета, верхний слой воды в облицованной яме уже испарился, и семья укрылась между жестянками с сыром и горшками с простоквашей и йогуртом, поставленными там для охлаждения. Прошло несколько часов, и вот из-за тяжелых ворот послышался знакомый голос Ибрагима.
— Ифтахи эль-баб, сит Мириам[87], открой! — кричал он.
— Он пришел к тебе в такое время? — с подозрением спросил Элиягу. Он гневно вскочил и бросился к воротам.
— Не открывай! Элиягу! Не открывай! — кричала Мириам.
Но Элиягу сдвинул засов, открыл ворота, и его череп треснул под взмахом пастушьей сабли, как спелый арбуз. Он сразу понял, что его снова поразила мигрень ревнивцев, ведь он оставил Мириам в водоеме без надзора. Он виновато улыбнулся Ибрагиму, повернулся и собрался было вернуться к жене, но тут вдруг увидел совсем старенькую миссис Глидден, которая стояла в зиянии между двумя полушариями его мозга и улыбалась ему оттуда. Его колени подкосились, тело обмякло, и душа отлетела.
Люди ворвались во двор и принялись топтать и разбивать дубинками горшки с молоком, крушить решета с сыром и вспарывать истекающие каплями животы мешочков с творогом. Трое из них схватили соседа-пекаря, подвесили за ноги на тополе и разожгли под его головой большой примус из-под молочных котлов.
Притаившаяся в водоеме Мириам вдруг заметила, что Саломо Ихезкиль исчез. Обезумев от тревоги, она выкарабкалась из ямы наружу, стала озираться в поисках ребенка и тотчас увидела озверевшего пастуха, окровавленное тело своего мужа и ребенка, который полз, улыбаясь, к отцу, чтобы поиграть с ним.
— Ибрагим, что ты делаешь, Ибрагим? — закричала она.
В это мгновение, в тот миг, когда она увидела мертвого мужа и живого сына, в ней разом рухнули вдруг все устои. Путы традиции, цепи страха, сита обычаев, затычки запретов, все, что когда-либо сковывало ее тело и разум своими удушающими пальцами, — все исчезло. Ее глаза, уши, нос, рот — все разверзлось. Бутоны чувств, точно ждущие знака крохотные цветки пустыни, прорезались и расцвели по всему ее телу. С огромной ясностью и за мельчайшие осколки времени они уловили каждую деталь. Ее руки ощущали вкус. Ее груди видели. Ее плечи обоняли. Ее влагалище превратилось в ушную раковину, которая слышала гул всего мира: Элиягу, лежащего между ногами Ибрагима, его муку, ее любовь, ее маленького сына, с улыбкой ползущего к пастуху, тяжелое дыхание погромщиков, ее собственные крики — и сшивала все эти клочки воедино, помня, что все это время сыр продолжает створаживаться, а йогурт продолжает бродить.