Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, ты-то ходил в школу, и в превосходную.
— Да, мне повезло. Родители дожали, я с неохотой пошел в Карла Либкнехта на Сухаревку. Школа переехала на Кропоткина. Если что в жизни и выучил, то только благодаря этой школе. А согласился в основном ради оркестра «Тамбур-мажор». Тогда Буш приехал с Эрихом Вайнертом, мы их приняли в почетные пионеры. Рай дих айн! Ин ди арбайтер! айнхайтсфронт! Это мне очень понравилось, и я ходить туда согласился. Когда ее кончил, тут-то и школу разогнали, и педсостав пошпокали. За исключением классного руководителя, Поллака. Которого сослали в Среднюю Азию. Директрису Крамер упекли в Северный лагерь. Там ее видела Таня Ступникова.
— И друзья на всю жизнь остались из той школы.
— Не считая интерполовских, у меня, да, из школы. И из «Люкса». Из тех коридоров. Коридоры темные, нечистые, полчища крыс…
— И в комнатах были крысы?
— Мама сразу в этих целях взяла в комнату кошку. Так что крысы не совались. Клопов тоже не подпустила, как наши нацистов под Москвой. Не было клопов в комнате. Клопы пошли к соседям Алихановым. А, да, представь себе, там я свел знакомство с Люсей Алихановой, впоследствии она стала Боннэр. Люся исчезла в тридцать седьмом, после ареста ее родителей. Стала военврачом, журналистом, диссиденткой и женой Сахарова. Когда в семьдесят третьем она вышла на связь с твоей мамой, с Люкой, для передачи дневников Эдуарда Кузнецова, я вспомнил наши драки в коридоре «Люкса» и подивился хитроумию судьбы…
…Дети тогда играли в троцкистов и контрреволюционеров, обезоруживали-разоблачали. Взрослые по стране занимались тем же. Процессы, начиная с Шахтинского, заполняли первые полосы газет. Мать Ульриха относилась к советской России лояльно, а отец, осмотревшись, сразу свернул в скептическую сторону.
— Что-то вроде средневековых мистерий или аутодафе! — Это о деле Бухарина и Рыкова.
— Unsere Revolution machen wir bestimmt ganz anders, — сказал Ульрихов отец маме. Ту от ужаса подбросило. Но отец продолжал подрывные речи.
— И репортерствуют эти журналисты из залов суда в какой-то неожиданной форме. «Подсудимый Гольцман похож на жабу, на мерзкую отвратную жабу». Разве так пишут отчеты о политических процессах?
Мама Ульриха волновалась и агитировала. Не в Германию возвращаться же. Так чтоб не разрушить психику — лучше ни во что не вникать. Она пошла учить русский на курсах санитаров в клубе Тельмана. Отец бурчал, что незачем: с советскими все равно что ни день, то общения все меньше.
Тем временем сынок вошел в гормональный возраст и, дабы позлить родителей, завел привычку говорить ерунду.
— Ну а мне войны интересны! Войны — игры для умных. В хорошей войне нет ни правых, ни виновных, ни святых, ни сволочей. Только азарт. А в историко-политическом плане, — распространялся Ульрих, — не должна учитываться мораль, потому что главное в войне — беспринципность. Кто кого и каким образом перехитрожопливает. Какой игрок гениальней? Выиграет тот, кто действует интуитивней.
Когда в тридцать пятом году его родители осознали, во что перерастает у мальчика юношеский протест, у них во рту пересохло.
— Хорошо, что я попал тут с вами в Россию. Не ваши, ясно, слюни интеллигентские пускать. Спасибо, вы, строители, масоны, привезли меня в эту Мекку мирового масонства.
— Что ты мелешь, мальчик, какие мы масоны, что за лексика, я просто в толк не возьму, — ужасалась мама.
— О, масоны, это же каменщики, строители. То есть вы с папой. Вы заговорщики, не имеющие равных. Просто не хотите признаться. Будто я не знаю. А я все знаю: метрострой и москвострой целиком в руках искусных планировщиков. Используются знания халуцим. Конечно, скажете, не знаете, кто такие халуцим? Вы опять же притворщики. Хорошо. Но так как вы профессионалы, учтите, я разгадал форму ленинского Мавзолея! Я понял, у вашего Щусева было тайное задание — воспроизвести мистический зиккурат. С его магическим числом двенадцать. По числу республик.
— Республик же одиннадцать.
— Одиннадцать. Пока! Двенадцатое колено тайное. Но оно теперь откликнется. Присоединится. И все республики прислали по символическому камню. На каждом камне халуцим вырезали свои имена. Хотят, чтобы на этих камнях встала земля, как они думают, обетованная!
— Ну что он мелет? Несет он что, этот дикий ребенок?
Отец, Эрнст Теодор, угрюмо дергал металлическое нарукавное кольцо. Вот интересно, продерет ли рубашку. Чтобы расправить наморщенную ткань, мать подошла к мужу со спины и поглаживала плечи. Успокаивала. А что беситься-то? Ульрих думал: конечно, я разговариваю с ними дерзко, но верные вещи говорю, как ни кинь.
Родителям же Зимана все это казалось дурным сном, но не получалось проснуться. Они хоть и были строителями, но ни в коей степени не масонами. И ни сном ни духом не верили в оккультные подоплеки. Наоборот, они были выученики Просвещения. Коммунисты, близкие к берлинскому обществу архитекторов «Друзья новой России». Мама, швейцарка, выйдя замуж за немца Эрнста Теодора Зимана, утратила швейцарское подданство. Сначала жили в мамином Аванше под Женевой, позже переехали на отцовскую родину, где работы было больше и друзья интереснее. В школу Ульрих пошел в Гамбурге. Но после прихода Гитлера к власти оставаться там было нельзя. Поэтому решили эмигрировать, встать в ряды социалистических строителей.
Отец пытался вернуть сына к реальности, достучаться до разумного в Ульриховой душе:
— Ты про войну. Хорошо. А гражданская война — тоже игра? Я был рядом с Тэдди, ну, с Эрнстом Тельманом, в Берлине и в Гамбурге. На баррикадах в Веддинге. И в двадцать восьмом, при расстреле гамбургской демонстрации. Убитые и раненые падали в Эльбу с гранитной набережной, разбивались о скалы. — Ульрих досадливо отворачивал стриженую голову с чубом, вычерчивая нервные идеограммы на бумажке. — Позднее они всплывали. Вздутые трупы выплывали на берег вдоль всего побережья. Говорят, до устья. Причалы и пристани были политы карболкой от трупного яда. Каждого, кто причаливал на лодке, катере или пароме, заставляли полоскать руки в ведре с какой-то вонючей мутью…
— Ну, я пошел? — Ульриха заждалась дворовая свора, играть в пристеночек.
С первых же недель тридцать седьмого стало видно, что идейная зараза и разложение, от которых матушка Ульриха спасалась на курсах санитаров, все же просачивались, причем в самые безукоризненные семьи. По коридорам что ни день вели кого-нибудь с заломленными руками. На следующий день жену. Сыновей и дочерей переселяли в специнтернаты для отпрысков врагов народа. Родители на сей счет молчали и вообще как будто бы онемели, и уже не слышно было разговоров за вечерним столом.
— Что, вообще ни на какие темы не говорили?
— Шептались, хоронясь от меня за кульманами. Я слышал шипение: «СССР въезжает в социализм с неисправными тормозами и пьяными машинистами». За всеми следили. Отобрали паспорта. Под дверями номеров топтались не то дружинники, не то сыщики. Время входа и выхода для всех протоколировалось под расписку вахтерами из НКВД. Стены не защищали. Все прослушивалось. У родителей был близкий друг, тоже баухаусовец, Конрад Пюшель, он что хотел сказать — писал карандашом, написанное показывал, кивали, бумажка сжигалась. Но самые интересные бумажонки, представь, Пюшель не сжег, а как-то ухитрился, вывез. Сам чудом уцелел во всех щелоках… И вывезенное издал потом книжкой!