Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пишите в анкетах: «несудим», — сказали ему в УРЧ. — ОСО не суд, процесса не было, вам лучше так.
Как-то оно само собой делалось, какие-то бумажки порвали, бардак у них был тот еще. Дали ему чистую справку, билет в одну сторону «до станции Москва» (пойди еще найди место в поезде) и 18 рублей 50 копеек на питание. Спроси себя только, куда десять лет делись. Как будто бы и не девались никуда.
И все же ехать в Москву он сразу не мог. Сперва в Ижевске предстояло собрать бумаги, ждать, пока выпишут паспорт, чтобы в Москве уже не мыкаться, а сразу идти к швейцарцам и подавать на репатриацию. Плюс к этому, надо было знать Ульриха, — требовалось гардероб сочинить. Когда выпускали из лагеря, дали талон на кальсоны, рубаху, две пары портянок. В продаже почти ничего не было. А нужно было одеться в гражданское. Ассортимент магазинов — шапки, ведра, фотоаппараты. Дантиста ему порекомендовали. Из ссыльных. Это принципиально. Требовалось вставить выбитые на следствии зубы. Портного, ручника, нашел. Из Львова. Тот сшил бесподобный классический костюм, хотя и по моде довоенных лет.
Ульрих устроился вольнонаемным обратно в ту же шарашку. Подготовиться к московским расходам, подготовиться к московской борьбе. Выезд в Швейцарию уже не казался неосуществимым. Ясно, никто его в Швейцарии не ждал… Но не ждали и в СССР на воле.
К лету пятьдесят седьмого все было приготовлено, кончено. Ульрих взял расчет, документы в Ижевске и двинулся в Москву ходатайствовать о гражданстве. В посольство Швейцарии. В то самое, куда шла в очень давнем году мадемуазель Флери, в фильме ставшая стройной Ларой, мимо Живаго, задыхавшегося в трамвае, ползущем от университета к Солдатенковской больнице, сейчас она Боткинская.
Купейный вагон Ижевск — Москва. В поезде играли Второй концерт Рахманинова. За окнами двигались мокрые луга в пупырышках кочек и тонкие, в красноватой дымке ветви берез.
Где было поселиться? Ткнулся в гостиницу с надписями в коридорах «Уважайте труд уборщиц». Без блата не было никаких шансов пробиться туда. Пришлось идти к единственному, кто готов был принять, с кем сидел, — к Левкасу, на Второй Крестовский, с просьбой подыскать ему комнату. Тот предложил заселиться прямо к себе, широко поступил. Проявлять благородство Левкасу пришлось недолго: Ульриху, разобравшись, официально и уже как иностранцу дали возможность вселиться за свои деньги в новопостроенную к фестивалю молодежи «Украину». На том же этаже жил громогласный коллектив национальной песни и пляски из Франции. Ночью спать они ему не давали, репетировали в номерах. А где им было топать еще.
С утра, испив чаю в гостиничном буфете, Ульрих ходил по знакомым бульварам — сколько же по ним он башмаков истоптал! Неужели прошло двадцать лет? Шахматисты на Гоголевском играли, вдвинув куски фанеры между рейками скамеечных спинок. Ульрих прошел, понаблюдал, раз или два подсказал ходы. На улице Горького от Пушкинской до Охотного, этот квартал теперь, как он узнал, именовали Плешкой, двигались какие-то молодые пестроодетые. Каждый день с неба обрушивались ливни, неожиданно, стеной. Все пустело. Газета жаловалась: «Столь мокрого лета не видели сроду. Исправьте прогноз, измените погоду!» Дело в том, что близился фестиваль студенческой молодежи, требовалось солнышко. А когда оно вышло наконец, Ульрих поразился новым приметам времени: на прожаренных солнцем ступеньках правительственного здания, повесив пиджак на ручку циклопической двери, распростерся загорающий недоросль в расстегнутой рубахе, и стражи закона не думали трогать его.
На Сретенке перед открытием магазина «Молоко» пол-улицы по-прежнему загораживали наваленные и наставленные бидоны. Продавцы по утрянке не успевали их втащить. У Рижского вокзала фланировали дворничихи с метлами, летом в валенках, обмотанные платками — лиц не видно. Переодетые мужчины, ни дать ни взять.
Архитектурный облик Москвы (Ульрих мысленно обратился за мнением к родителям) изменился невероятно. Архитектура послевоенного десятилетия поживилась всем, что сама же в прежние времена вытесняла или устраняла: орнаментикой модерна, палладианцами Петербургской академии, смелостью конструктивистов, рельефностью нью-йоркских фасадов. Чувствовалось, что это столица империи. Что город извлекает энергию из власти над целой гирляндой стран, свивая в жгут многочисленные народности и нации, утрамбовывая многолюдье, сбивая ликторские пучки и плетя венки, которых столько на фонтанах Сельскохозяйственной выставки и в оформлении метро.
Разглядывая эклектику и вертикали, Ульрих припоминал подлое высказывание Фейхтвангера: «Вавилонская башня. Когда из этой гнетущей атмосферы изолгавшейся демократии и лицемерной гуманности попадаешь в чистый воздух Советского Союза, дышать становится легко. Здесь не прячутся за мистически-пышными фразами, и счастье благоприятствует работе: люди, строящие башню, хорошо понимают друг друга. Да, да, да! Как приятно после несовершенства Запада увидеть такое произведение, которому от всей души можно сказать: да, да, да!»
Нет, нет, нет! Хватит с него вавилонов. Ульрих в лагере детально обдумал план. В ненавистную Германию — ни за что. Требовалось уговорить швейцарское посольство. Чтобы послали запрос в Аванш, на родину матери.
При беседе с барышней из Лозанны выяснилось, что воспринятый в детстве от матери французский не только не забыт, но что Ульрих говорит с выраженным швейцарским акцентом. Это дополнительно расположило к нему и секретаршу, и собеседника-дипломата.
Оставалось дожидаться формального решения, наведываться, узнавать.
Посольство занимало бывший особняк Беренса в Большевистском переулке и было очень некрасивое. Поэтому Ульрих равнодушно уходил от Большевистского, предпочитая догуливать до ярких посольских особняков, мимо которых советские люди даже по другой стороне улицы ходить боялись. Ульрих же приближался вплотную, разглядывал колонны, фризы, гаргули, а милиционер в жестяной будке, живая гаргуль, выкаченным глазом косился на Ульриха.
Москва уж была не та. Но родителей в ней Ульрих, можно сказать, снова обрел. Где расстался — там они его и дожидались. Не в телесном облике, а в виде немолчных собеседников. Наконец им нашлось время и место поговорить от души. О чем они охотнее всего втроем болтали? Конечно, об их деле — архитектуре. Папа с мамой — о контурах, Ульрих — о символах. А чтоб Ульриху было интереснее, те двое припоминали что-нибудь любопытное о каждом доме. Анекдотический, авантюрный штришок.
Точно как в первые годы, когда Ульрих, одиннадцати— и двенадцатилетний, не увиливал еще от совместных прогулок. Теперь эти рассказы оживали в его воображении. К примеру, про итальянское посольство, где чего только на фасаде не наворочено, ордер ампирный, декор псевдобарочный, особняк Берга, куда попасть было нельзя, так что Ульрих впоследствии вызнавал от вхожего Вики:
— А как выглядит Красный зал, где в восемнадцатом Блюмкин застрелил немецкого посла фон Мирбах-Харфа?
И еще: — А ты был в Спасо-Хаузе? Внешне он стильный, интересно было бы узнать, внутри как там?
И еще: — Как изнутри выглядит дом Второва, где в тридцать пятом году Булгаков был на балу у Сатаны? Где «медведи в икре»?