Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственная разница, если таковая имелась, состояла в том, что она наконец-то решилась заговорить. Мы сохранили те же самые отношения, никто не заметил бы в ее поведении ни малейшего изменения. Она ставила поднос на стол и даже, когда я говорил, чтобы она поела со мной, садилась и ела за обе щеки, не выказывая ни отчужденности, ни фамильярности; напротив, каждый ее жест имел только один смысл, повторял: вы меня не стесняете, и я не стесняюсь. Ночью, если я ее об этом просил, она оставалась; если не просил, уходила в положенный час. И точно так же, как не было никакой спешки и еще меньше сожаления в том, как она открывала дверь в момент ухода, она не выражала ни противодействия, ни согласия, когда ее удерживали мои руки. С того дня, когда я получил представление о ее истории, она отказалась от своей склонности к молчанию, хотя наши разговоры всегда оставались сухими и лаконичными. Я ее слушал, но, не слушай я ее, может статься, она говорила бы со мной точно так же – холодным, безличным голосом, спешащим избавиться от того, что он должен сказать, и в то же время со скрупулезной честностью не упускающим ни одной подробности. В этот период, расспрашивая ее о товарищах, о том, чего они хотели и о чем говорили, я понял, что близится момент отчаянных решений. Буккс пребывал в странном положении. Хотя незаконные организации вышли на поверхность, они по-прежнему оставались неизвестными государству, им не учитывались. Само это неведение проявилось не сразу. Поначалу, при виде того, как мало противодействия встречает администрация Комитета, даже подумалось, что официальные власти, некогда столь чувствительные к минимальным эскападам, внезапно сменили методы и согласились с выдвижением людей, в которых доселе видели отстой истории, тюремное отребье. Никто не пытался оспорить право людей из Комитета управлять и постановлять. Теперь они работали уже не на дне подвалов, а занимали огромные здания; не позволяли заправлять всем хаосу эпидемии, а вмешивались напрямую, с бесстыдством, чураясь любых попыток понравиться. Они не говорили ни о правом деле, ни о справедливости, ни о том, чтобы добиться новой правды, поставить новые цели. Они, скорее, были готовы заговорить от имени стыда и отправляться от низости и бесчестья, поскольку эти понятия представлялись им более человечными, не такими скомпрометированными. Но они ни к чему не взывали. У них не было времени себя оправдывать, и они об этом не думали. Да и в чьих глазах могли бы они это сделать? Кому могли бы заявить: «Мы согласны с вами, мы боремся за ваши права, мы представляем то, чем вы хотите быть», – если те, кто не видел ничего, кроме закона, могли понять только желание закона, а другим нельзя было предложить ничего, что им подходило бы, настолько запредельная солидарность, никогда не позволявшая отличать их друг от друга и говорить об одном из них, не задевая всех остальных, в то же время обрекала их на ожесточенный, одинокий удел, несовместимый с общими формулами? То, чего добился Комитет в черные дни, никто не оспаривал. Этих дней оцепенения – а воспоминания о них сопровождали все, что он делал, – было достаточно, чтобы его признать, и атмосфера дерзости и удивления, которой всё повсюду продолжало дышать, заменяла самые броские идеи, делала смехотворными программы и обещания. Его деятельность, казалось, обрела мощь, противник еще не был повержен, но, по мере того как антураж земли и морового смрада распадался, стало видно, что в первых рядах претендующих на верховенство обосновались самые жалкие и презренные. И вскоре эти катастрофические власти распоряжались всем. Это никем не обсуждалось. Когда вырытая чумой огромная воронка стала подступать все ближе, официальные представители объявились даже в штаб-квартире Комитета – они вели себя как ни в чем не бывало, лишний раз демонстрируя свое традиционное лицемерие, и, похоже, не имели иных задач, кроме как поздравить специалистов, проявивших в трагических обстоятельствах образцовые качества. Само собой, встречали этих представителей жестко. С ними прогуливались по улицам, где они видели пустые здания, еще не расселенные дома в окружении надзирателей,