Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знает она. Конечно, вы не знаете. Совсем мир в невежестве погряз!
Он оглядывает очередь.
— Я говорю, мир в невежестве совсем погряз.
Очередь кивает и соглашается, что да, ой как погряз.
Мистер Кейн шепчет что-то мистеру Коффи, они смотрят то на маму, то на нас. Наконец мистер Кейн объявляет маме, что пособие она получит, но если ей хоть пенни от мужа придет, то она без промедления вернет деньги. Мама заверяет его, что так и сделает.
Мы выходим из амбулатории и идем в лавку Кэтлин за чаем, хлебом и брикетами торфа. Дома поднимаемся в «Италию», разводим огонь и пьем чай в тепле и уюте. Мы все, даже малыш Альфи, ведем себя очень тихо, потому что понимаем: мистер Кейн сильно обидел маму.
Внизу в «Ирландии» холодно и сыро, но мы сидим в «Италии». Мама говорит, что надо бы папу римского тоже сюда к себе взять и повесить напротив окна. Он же друг рабочего класса, итальянец, а итальянцы тепло любят. Мама сидит у огня и дрожит. Все это как-то странно, ведь ей даже курить не хочется. Она говорит, что, кажется, простудилась, и ей бы чего-нибудь сладкого выпить, лимонаду, например. Но нам не на что даже хлеба купить к завтраку. Мама пьет чай и ложится спать.
Ее кровать всю ночь скрипит — мама ворочается, стонет и просит воды, — и мы никак не можем уснуть. Утром она не встает и по-прежнему дрожит, и мы сидим, притихшие. Если она сейчас не встанет, мы с Мэйлахи опоздаем в школу. Час проходит за часом, а мама все лежит. В школу идти уже поздно, я разжигаю огонь и ставлю чайник. Мама шевелится и просит лимонаду, но я даю ей воду в стеклянной банке. Я спрашиваю, не хочет ли она чаю, но она меня будто не слышит. Щеки у нее горят, и она почему-то даже не просит сигареты.
Мэйлахи, Майкл, Альфи и я тихонько пьем чай у огня. Альфи дожевывает последний в доме кусочек хлеба с сахаром и ужасно смешно размазывает сахар по лицу, отчего его пухлые щечки становятся липкими. Громко смеяться нельзя, а то мама вскочит с постели и отправит нас с Мэйлахи в школу, а там нас убьют за опоздание. Но смеемся мы недолго, потому что хлеба больше нет, а нам хочется есть. В лавке О’Коннелл больше ничего не дадут. К бабушке тоже не сунешься — она и так все время орет на нас, потому что папа с Севера, а теперь еще и денег не присылает из Англии, где работает на военном заводе. Бабушка говорит, что ему наплевать, помрем мы тут с голоду или нет, и мол, ничего, будет знать ваша мама, как выскакивать замуж за северянина, у которого кожа бледная, странности всякие, и вообще, он на пресвитерианина похож.
Нет, все-таки придется пойти к Кэтлин О’Коннелл. Скажу ей, что мама заболела и не встает, братья есть хотят и без хлеба мы умрем.
Я надеваю ботинки и бегу по улицам, чтобы не успеть замерзнуть на февральском морозе. В окна видны уютные кухни, где тепло от пылающего в камине огня или раскалившейся каминной решетки. Все залито электрическим светом, на столе стоят чайные пары и тарелки с ломтями хлеба и брусками масла, баночки с вареньем, и у меня текут слюнки от аромата яичницы с ветчиной. Семьи сидят за столами и завтракают, улыбаясь друг другу: мать в накрахмаленном белом фартучке, все чистенькие и причесанные, а со стены на них взирает Иисус. Взгляд его полон муки, потому что в груди у него пылает Святейшее Сердце, но в то же время он радуется, взирая на добрых католиков, у которых дома светло и полно еды.
От этой картины должна бы заиграть музыка в душе, но мне слышится только, как мама стонет и просит лимонад.
Лимонад. От «Саутс-паба» как раз отъезжает фургон, оставив у двери ящики с пивом и лимонадом, и на улице ни души. Я запихиваю под свитер две бутылки лимонада и, как ни в чем не бывало, шагаю дальше.
Около лавки Кэтлин О’Коннелл стоит хлебный фургон. Дверца открыта, а на полках дымится свежевыпеченный хлеб. Водитель фургона пьет чай с булочкой в лавке, и мне без труда удается умыкнуть буханку. Воровать у Кэтлин вдвойне нехорошо — она всегда была добра к нам, но если я зайду внутрь и попрошу у нее хлеба, она рассердится и скажет:
— Даже чаю не дают спокойно попить с утра.
Проще запихать буханку под свитер, где у меня уже припрятан лимонад, и пообещать себе во всем сознаться на исповеди.
Мои братья играют в постели, но, завидев хлеб, тут же выскакивают из-под старых пальто. Мы ломаем хлеб, потому что резать долго, а есть уже очень хочется, и заливаем кипятком утреннюю заварку. Мама в постели шевелится; Мэйлахи подносит к ее губам бутылку лимонада, и она выпивает ее всю глоток за глотком. Раз ей так нравится лимонад, придется раздобыть еще.
Мы бросаем последний кусочек угля в огонь, и принимаемся сочинять всякие истории, как делал папа. Я рассказываю про то, с какими приключениями добывал лимонад и хлеб, и выдумываю, как за мной гнались хозяева пабов и лавок, и как я забежал в церковь Святого Иосифа, где никому ни за кем гнаться не позволено, даже за преступником, который убил собственную мать. Мэйлахи и Майкл сначала потрясенно молчат, но потом Мэйлахи вспоминает, что Робин Гуд так же поступал — грабил богатых и отдавал добро бедным. Майкл заявляет, что я теперь разбойник, и если меня поймают, то повесят на самом высоком дереве в Народном парке, как преступников в кино, что показывают в «Лирик-синема». Мэйлахи говорит, что мне обязательно следует пребывать в состоянии благодати, а то вдруг ни один священник не придет на мою казнь, а я доказываю ему, что священник обязательно на казнь приходит, для этого они, священники, и нужны. К Родди Маккорли священник приходил, и к Кевину Барри тоже. Мэйлахи возражает, что никаких священников там не было, потому что про них ничего не сказано в песнях, и в доказательство запевает песню, но мама стонет, чтоб мы замолчали.
Малыш Альфи спит на полу у огня. Мы кладем его в кровать поближе к маме, чтоб он не замерз, нельзя же, чтобы он тоже заболел и умер, а то мама проснется, увидит рядом с собой его мертвое тельце и причитаниям не будет конца, а виноват во всем окажусь я.
Мы втроем забираемся в нашу постель, зарываемся поглубже под пальто, стараясь не провалиться в дыру в матрасе. Нам уютно, но потом Майкл начинает волноваться, что Альфи заразится от мамы, а меня повесят, как преступника. Он говорит, что тогда у него останется всего один брат, а это нечестно, потому что у всех целая куча братьев. Устав беспокоиться, он засыпает, следом за ним и Мэйлахи, а я все лежу и думаю про варенье. Вот бы здорово раздобыть еще буханку хлеба и банку клубничного варенья, да любое сойдет, но я что-то не припомню, чтобы с фургонов выгружали варенье, а врываться в магазин, как Джесси Джеймс[92] и требовать варенье как-то не хочется, иначе меня уж точно повесят.
В окна начинает светить холодное солнце — скорее всего, на улице потеплело. То-то братья удивятся, если я раздобуду еще хлеба и варенья к тому времени, как они проснутся. Сами слопают все, а потом снова начнут пугать меня грехами и виселицей.