Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же это? — удивилась она. — Женаты десять лет, а дети такие большие?
— Старший от первого брака. А младший у меня уже давно был, — объяснил Лозовский. — Только я об этом не знал.
— Как хорошо, Володя, как хорошо! У мужчины обязательно должны быть дети. Живое дерево гнется, сухое ломается. Мужчина без детей — сухое дерево.
Из глубины дома донесся будто бы стон. Наина Евгеньевна всполошилась:
— Проснулся. Это он вас услышал. Ах ты, Господи, а у меня ничего не готово!
Она поспешно сполоснула белую фаянсовую поильницу — чайник без крышки с плоским носиком, из каких дают пить больным и маленьким детям, набулькала в нее из бутылки, извлеченной из скрипучего шкафа, зашелестела шоколадной фольгой, разламывая плитку на дольки.
Стон повторился — громче и словно требовательно.
— Иду, иду! — крикнула Наина Евгеньевна, обернулась к Лозовскому. — Побудьте, Володя. Иду, Боренька, иду!
Из залы, через открытую дверь кухни, потянуло мочой.
Лозовский поднялся, хотел прикрыть дверь. На пороге задержался, прислушался.
— Все, все, милый, я пришла, — неожиданно молодо, весело журчал, звенел ручейком голос Наины Евгеньевны. — Потерпи секунду, сейчас все получишь. Ох ты, Господи, опять напрудил. Ну что же ты, горюшко ты мое? Позвал бы, я же все время здесь, рядом. Ну ничего, ничего. Спускай ноги. А теперь вставай, держись за меня. Вот так, хорошо. А теперь в кресло сядем. Я тебя оботру, простынкой прикрою. Ну, даю, даю. Пей, мой хороший. Да не спеши, не спеши, все твое, никто не отнимет. А теперь шоколадку, Боря, нужно. Сначала шоколадку, потом дам еще. А я пока постель сменю. У нас гость, ты услышал? Володя Лозовский приехал. Помнишь Володю? Вижу, что помнишь. Вижу, что рад. Я так ему и сказала: Борис Федорович обрадуется. Он стал таким видным мужчиной. Но такой же белобрысый. И бриться забывает. Двое сыновей у него, большие уже. Наши тоже были бы уже большие…
Лозовский пересек залу и отвел в сторону занавеску. Наина Евгеньевна снимала с кровати мокрые простыни, протирала клеенчатую подстилку, стелила свежее белье. А в кресле рядом с кроватью сидело что-то огромное, бесформенное, чудовищное: в исподнем, с будто бы вздыбленными белыми длинными вьющимися волосами, с седой неряшливой щетиной на раздутом, как у утопленника, лице, с мутными красными бессмысленными глазами. Тупо, механически двигался слюнявый, перепачканный шоколадом рот.
Это было не человек.
Это было животное.
Лозовский быстро вернулся на кухню и открыл пронзительно заскрипевшую дверцу кухонного буфета. На нижней полке стоял картонный ящик. В ящике теснились бутылки — пустые и полные.
Водка «Московская».
А из спальни все журчал, струился счастливым весенним ручейком голос Наины Евгеньевны:
— Ну вот, все в порядке. А теперь можешь допить. Пей, мой хороший. Я посижу, посижу с тобой. Я никуда не уйду. И ты никуда не уйдешь. Никуда не уйдешь, не уедешь, не улетишь.
Мы уже навсегда вместе. Любимый мой, радость моя, счастье мое…
«— Борис Федорович, вы счастливый человек?..»
I
В Москву Лозовский возвращался поездом. Ему нужно было время, чтобы выветрились въевшиеся в него запахи лекарств и мочи, чтобы отойти от нервного напряжения, в котором он находился пять суток в Должанке, когда порывы новороссийского норд-оста били в ставни и пересчитывали черепицу на крыше, а время измерялось не часами и минутами, а истечением глюкозы и физиологических растворов из капельниц, которыми была обставлена кровать с чудовищно огромным неподвижным телом Христича.
Ошеломление, которое Лозовский испытал, когда увидел, во что превратился Борис Федорович Христич, лишило его всякой способности к размышлению, заставило действовать, как при пожаре, когда некогда думать ни о причинах пожара, ни о его последствиях. Не слушая неуверенных возражений Наины Евгеньевны, он смотался в Ейск и по объявлению в местной газете нашел частнопрактикующего нарколога. Нарколога звали Равилем. Он был молодой, из крымских татар, совершенно лысый, с реденькой бородкой и в сильных плюсовых очках, которые делали его темные глаза огромными, как у филина. Он не выразил по поводу экстренного вызова никакого удивления, деловито загрузил в свою «Волгу»-пикап объемистый кофр с медикаментами, заехал за медсестрой, средних лет миловидной татаркой, как понял Лозовский — какой-то своей родственницей. Узнав, что Лозовский приехал на наемной машине, любезно предложил отпустить частника: в «Волге» места хватит.
— Запой тяжелый, — предупредил Лозовский.
— Запои всегда тяжелые, — философски отозвался Равиль, уверенно ведя «Волгу» по шоссе вдоль штормящего Азова. — Если запой не тяжелый, это не запой, а так — похмелье.
Он что-то сказал по-татарски медсестре, она сердито ответила. Нарколог засмеялся.
— Фатима говорит, что за удовольствия мужчин всегда расплачиваются женщины. Это единственный случай, когда за свои удовольствия мужчины расплачиваются сами. Она говорит: так им, козлам, и надо.
Но когда после осмотра Христича врач вернулся из спальни на кухню, на его хитром татарском лице не было и тени оживления, а глаза из-под толстых линз смотрели хмуро и как бы укоризненно.
— Сколько это продолжается? — спросил он.
— Два года, — ответила Наина Евгеньевна. — Как из Нюды приехали, — объяснила она Лозовскому.
— Два года каждый день?
— Да, каждый день.
— По сколько?
— По бутылке. Последнее время меньше.
— Что он пьет? Покажите.
Наина Евгеньевна проставила на стол початую бутылку «Московской». Нарколог отвинтил пробку, понюхал, потом капнул на руку, растер, снова понюхал.
— Не эрзац, — заключил он. — И то хорошо. И это единственное, что хорошо. Ест?
— Очень мало.
— Сколько он не разговаривает?
— Месяца два. Но он все понимает, я по глазам вижу.
— Его нужно в больницу, немедленно. Вызывайте скорую.
— Нет, он не хочет в больницу, — возразила Наина Евгеньевна и сухо, по-старушечьи поджала губы.
— Что значит хочет или не хочет? — возмутился Равиль. — Он не в том состоянии, когда его нужно спрашивать, чего он хочет!
— Он не поедет в больницу, — твердо повторила Наина Евгеньевна.
— Он умрет, — предупредил нарколог.
— Да, — сказала она. — Я знаю.
— Знаете?!
— Да, доктор. Он не хочет жить.
— Пойдемте покурим, — предложил Равиль Лозовскому.
— Я не курю.
— Я тоже.