Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но почему же они побеждают? Ведь вроде бы не должны побеждать такие…
— Почему побеждают, — спрашиваешь, — потому что они преступили закон человеческий, впадая в зверство, самих себя потеряли, ради удовлетворения мелких эгоистических страстишек. Мы же не можем не помнить креста на себе, не можем совлечь с себя образ человеческий. Вот и все. Именно такие и побеждают. Но в том-то и дело, что победа их мнимая, никому радости не приносящая, в том числе им самим. И только осложняет наше положение…
— Но ведь тогда получается, что вера наша мешает нам выжить. Так ведь?..
— Нет, не так. Совсем не так, — резко обрывал его Василий Федорович. Наоборот, отречение от веры мешает нам выжить. А они своей бесчеловечностью себе приговор уже подписывают. Они уже обречены, и участь их предрешена. Они ведь так и не победят. На том, что они являют собой, жизнь человеческая устоять не может. А победит, в конечном счете, нечто совсем иное…
— Так-то оно так, но только когда этот праведный приговор и суд Божий свершится, нас уже, может быть, и в живых не будет… А нельзя ли, глядя на них, по их примеру, нам тоже стать хотя бы на какое-то, хотя бы на малое время такими же? Не навсегда, не насовсем, а только на малое время, чтобы оборониться от них? А потом снова…
— Нет, нельзя, так не бывает. Кто-то должен устоять от соблазнов. Когда преступишь черту человеческого закона, назад возврата не будет. Снова обрести облик человеческий невозможно. Так уж трудно и непросто мы собираемся в единое целое, в народ. Так уж устроен мир человеческий. И не нам с тобой тут, в камышах, его переделывать. Его ведь не перехитришь. Никому еще это не удавалось. Первые оказываются последними, а последние — первыми…
— Ну так обидно же, Василий Федорович.
— Конечно, обидно, а ты как думал. Но коль хочешь быть человеком, хочешь остаться им, неся этот крест безропотно, без вороватой оглядки на то, что тебе за это будет, какая награда тебе за это причтется. Находи в этом удовлетворение и смысл жизни. А если не хочешь остаться человеком, если тебе это в тягость, то — вольному воля… Это, брат, уж каждый решает сам, в одиночку, помощников тут нет.
— Видно, он затрагивал какую-то важную для него, уже давно и окончательно обдуманную мысль, трудную и мучительную, но уже не подлежащую сомнению. Она была ясна для него до предела, но, облеченная в обыденные слова, почему-то выходила какой-то неполной и не вполне убедительной. Это вызывало недовольство в его душе. И он, хмурясь и двигая желваками, отворачивался и долго сидел неподвижно, уставясь в равнодушно шумевший камыш. Ни о чем более ему говорить не хотелось.
Он уже давно никого не принимал в свою группу, опасаясь провокаторов. С мая 1924 года его группа состояла из девяти человек, самых верных и самых преданных, с которыми было столько пережито. Кроме него самого в нее входили:
Ковалев Иван Ильич (из станицы Александровской Астраханской области),
Павелко Роман Анфилович (из станицы Староджередлиев-ской),
Сороколит Петр Филимонович (из станицы Полтавской),
Савенко Лука Никифорович (из станицы Новониколаевской),
Кулик Григорий Николаевич (из станицы Новониколаевской),
Дудник Пантелей Карпович (из хутора Лебедевского), Павелко Федор Федотьевич (из хутора Желтые Копани), Печеный Петр Ануфриевич (из хутора Желтые Копани).
Всего лишь девять человек находилось рядом с ним. Но при этом он пользовался абсолютной поддержкой людей этого обширного приазовского края. Теперь это кажется невероятным и невозможным. В сводках и донесениях тех лет, в публицистике последующих советских времен его часто называли и полковником, и членом Рады, и руководителем крупнейшей банды… Это свидетельствовало не только о спекулятивных пропагандистских приемах по его дискредитации, но и о полном непонимании того поистине народного движения, которое он возглавлял.
Он конечно же мог уйти за границу как в 1920 году, так и позже. Но он не хотел и не мог этого сделать. Удивительна и необъяснима эта особенность почти каждого кубанца. В его душе живет обыкновенно ничем неистребимая, невероятно живучая, никогда его не покидающая привязанность к родной земле, родной станице, родному дому и какая-то невероятная памятливость. Он думает о своей родной станице вдали от нее, куда забрасывает его судьба, мечтает о возвращении, живет с этой мечтой всю жизнь, греясь от ее тепла, как от вечернего запоздалого костра. Он думает и мечтает о своей станице даже тогда, когда точно знает, что никогда ему уже в нее не вернуться, не пройтись по ее летним, тенистым улицам, не увидеть больше, как солнечно улыбаются ему из-за огорож огромные подсолнухи. Не посидеть на лавочке у калитки вечерней порой у родной хаты. И что бы ни происходило в растерзанном мире, его разум и сердце так и не могут поверить в то, так и не могут смириться с тем, что и в родной станице тоже может произойти нечто такое, что не только в состоянии как-то изменить, но и разрушить ее привычный мир. О, это наивное и спасительное чувство!
Несмотря ни на что и вопреки всему, в его душе живет идеальный образ родной станицы, таким, каким он однажды запечатлелся в памяти с детства и какого теперь уже, может быть, и вовсе нет на свете. И он все-таки возвращается в родную станицу даже тогда, если там его ждет верная и неминуемая погибель. Не потому ли и повстанцы кружили вокруг родных мест? И жадно глядя с околицы, через камыши и бурьяны на родное гнездовище, никак не могли понять: что случилось, по какому такому праву они оказались вне его границ. Может быть, они преступили, нарушили какой-то извечный закон жизни и потому оказались изгоями? Нет, они-то как раз и остались верными давным заветам, они-то как раз не преступили ни совести, ни чести, ни присяги.
Кем же они оказались выгнанными из родных станиц, может быть, теми, кто более честен, справедлив и умен? Так нет же. Скорее наоборот, теми, кто поступился и совестью, и присягой, кто нарушил закон извечного человеческого родства во имя, как считалось, каких-то идей, а на деле — простых, шкурных и мелких интересов.
Глядя на родные станицы с волчьей тоской из камышей, они не могли понять этого, тем более смириться…
Никакие жестокости и ухищрения Малкина, проверенные на опыте в других местах, куда посылался он для усмирения народа, здесь, в кубанских плавнях, не действовали, не срабатывали. Это не то, что озадачивало его, но придавало ему злости. Ему еще долго казалось, что причина его неудач — в недостаточной решительности и жестокости. Но после того как не сработал его, казалось, беспроигрышный план с ложным отрядом «Тамань», он смутно заподозрил, что здесь он действительно столкнулся с чем-то необычным, что если и можно взять Рябоконя, то каким-то таким способом, который и самому Малкину не доставит удовольствия, и превосходство в их поединке останется за Рябоконем, даже пойманным и убитым… Это был последний способ поймать Рябоконя — через предательство близких ему людей. И Малкин пошел на него.
Ведь все эти долгие месяцы, пока он гонялся за Рябоконем, он не мог даже напасть на его след. Он боролся как бы с пустотой, с каким-то призраком, а реальный, скрывающийся Рябоконь существовал сам по себе, помимо его, Малкина, намерений и усилий. После массовых арестов «бандитских семей и пособников» он вынужден был признаться представителю ОГПУ края Попа-шенко по прямому проводу: «Демонстрация военчастей, митинги, аресты пособников не дали желательных результатов. Население по-прежнему не желает выдать место нахождения банды». И тем не менее Малкин предлагал для полной изоляции Рябоконя арестовать двести «бандитских семей».