Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр огласил старинную загадку:
Я — яйцо. Ц — цветок. З — змей.
С некоторых пор он стал замечать, что Элинора представляется ему сложенной как бы из разных ролей, причём каждая означена особой биркой — «женщина» у него в спальне, «их мать» в детской, «Элинора» (часть парного явления «Томас и Элинора») на кухне, за едой. Постельную утеху ему давали так же, как пищу, свет и цвет. Порою ему — странное дело — чудилось: что если все эти охранительные поверхности, например крепкая скорлупа яйца из загадки или шёлковый шарик-кокон без входа и выхода, где развиваются эмбриончики паука, и впрямь непроницаемы? Впрочем, это могло зависеть от способа и решимости. Он ведь мог притрагиваться, даже мог, с дозволенного расстояния и в дозволенном месте, проникать внутрь (хотя однажды, когда совокуплялся с этой женщиной, у него возникла совершенно достоверная иллюзия, что его половой член, длинный и стройный, как он сам, — это просто псевдоподий, который, развлекая бледные упругие поверхности, оболочки, проникает дальше, глубже в расщелину, но достигает, утомлённый, преграды, утыкается в новое маленькое отверстие, шейки…). Так вот, важно было то, что внутри — там ведь тоже поверхности — образовывался из поверхностей свой особенный закуток, «выстланный шелками». Шёлковость этого закутка, нестрогая и вместе отзывчивая его форма — как раз больше всего и услаждала Александра в этой женщине.
Думал обо всём этом он как-то коротко и бессвязно, о шёлковости и о более приземлённом вопросе контрацепции (который отбросил: она знает, что делает). Его длинный вырост, длинный кончик, ласкал закуток заветным способом. Этот вырост жил своей жизнью, имел свою цель. Временами Александр воспринимал его как отдельное существо. Расхожая шутка про одноглазого змея, который обитает в брюках, — конечно, не дотягивает до настоящей поэзии. Одноглазым, вернее, одним глазом («глаз зрячий средь слепых») Вордсворт назвал маленького ребёнка. Что ж, можно продолжить линию, начатую в детской, в загадке про яйцо, и сказать, что одноглазый змей пробрался в прочные палаты без дверей и окон. Или сказать, что одна гамета искала другую, генотип искал генотип, чтоб явились зигота и фенотип. Или спросить — как готов был себя спросить Александр прозорливо, чуть ли не в миг, когда расцветал его сладострастья цветок, — для чего человек предназначен, и чего же он всё-таки хочет?..
По воле случая, представленного званым обедом на Би-би-си, вангоговский синий обливной кофейник явился Александру в новом, любопытном свете. «По воле случая», говорю я. Однако мы знаем, что в жизни бывают моменты, когда наша поглощённость какой-нибудь человеческой задачей отвлечённого, а то и обычного практического свойства словно нечаянно подстраивает нам целый ряд «счастливых» встреч с нужными людьми, книгами, идеями. Феномен этот, возможно, чем-то сродни возникновению концентрических царапинок на поверхности зеркала, отразившего огонь свечи, тогда как без огня, метафорически означающего у Джордж Элиот участный, субъективный взор[124], царапинки невидимы и хаотичны; вот так же, в виде узора, завихриваются на автопортрете Ван Гога мазки вокруг его глаз, пытливо всматривающихся в себя. Впрочем, воспринимаются нами подобные вещи почему-то как противоположность субъективизма, как озарение, редкостная возможность проникнуть в истинное устройство мира, где всякая малость должна постигаться в составе целого. Мы чувствуем, как волшебным образом утверждается примат сознания над материей: рассеянно и будто нехотя бродим мы между стеллажей библиотеки — и вдруг замечаем, что корешки книг, посредством непонятного телекинеза, выстроились если не под стать нашей мысли, то под стать маршруту. В подобном умонастроении, наугад просматривая томики на полке или их названия в каталоге, мы обязательно обнаружим — к собственному изумлению — важную книжицу, о существовании которой не подозревали, незнакомый нам доселе свод фактов или даже чьи-то размышления — и всё это полностью созвучно нашей задаче! Такого рода откровение постигло Александра в результате случайных, казалось бы, реплик профессора Ве́йннобела, в честь которого и был устроен обед.
Сама беседа с Вейннобелом, конечно, случайной не была. На Би-би-си профессора пригласили сразу в двух качествах — как автора цикла радиопередач на весьма узкую и вместе с тем широчайшую тему: «Свет в западной живописи», а также — как только что назначенного проректора нового Северо-Йоркширского университета. Университет вот-вот откроется в Лонг-Ройстон-Холле, на террасе которого состоялась премьера «Астреи» Александра. Александр ознакомился с подробным проспектом передач, но не взял на себя смелость как-то их перекраивать. Леонардо, Рафаэль и платоновское понимание математики и истины. Ян Вермеер, развитие оптики в XVII веке, камера-обскура, телескоп и микроскоп. Отдельный выпуск посвящён великим постимпрессионистам и их световым эффектам, и здесь, конечно, один из главных героев — Ван Гог. Начальство сочло, что Александр лучше всех сумеет обсудить с профессором и его разносторонние исследования, и новое назначение.
Вейннобел — голландец, один из представителей тех европейских интеллектуалов, которые во время войны перебрались на Британские острова, да так и остались: стали публиковать работы и читать лекции на английском. Эти эмигранты (Вейннобел выделялся среди всех них тем, что приехал не из Центральной Европы и не еврей) были, скорее всего, последними из настоящих эрудитов. Как стало ясно потом, они были и последним поколением, которое сходилось во мнении относительно того, что такое человеческая культура и что обязательно знать, сохранять, передавать потомкам. Вейннобел занимался и филологией, и математикой; изучал — ни много ни мало — феномен человеческого познания, искал некий способ описать его с единых позиций. Исследования его простирались от природы света и устройства человеческого зрения до тонкостей метафизики и представлений о реальности. Выступления профессора были наполнены прелестными яркими мелочами, которые Александр, будучи уже почти знатоком тонкого искусства передачи видимого и осязаемого при помощи странноватого, бестелесного языка радиоволн, высоко оценил. Так, ему весьма запомнилось описание крошечных бусинок белой краски на крутых тёмно-коричневых боках лодок на картине Вермеера «Вид Делфта».
Александр никогда не видел профессора, только слышал в динамиках его голос — тонкий и ясный. Вейннобел говорил с идеальным английским произношением, чётко артикулируя согласные и слегка протягивая гласные. Поэтому Александр представлял его себе невысоким, субтильным — и крайне удивился, оказавшись лицом к лицу с колоссом под два метра ростом. У профессора было длинное лицо с квадратной челюстью в обрамлении чёрных, квадратно подстриженных волос, а также пышные, но не вызывающе пышные, усы. Глубоко посаженные тёмные глаза смотрели из-под косматых бровей. Волевые складки пролегли от носа к уголкам губ и по обеим сторонам щёк. Одет он был в тёмный костюм. Обстановка на обеде, в духе всей Би-би-си, являла собой смесь культурности и аскетизма. Для обеда приспособили зал заседаний, в котором почти не было мебели. Через пыльные окна сочился серый уличный свет. Стулья с потрёпанной обивкой, грубовато-прямоугольный стол, а на нём — белые напероны, хрустальная посуда, серебряные приборы, вазы с цветами, — всё это походило на гастрономический мираж, какой возникает в пустыне перед святым или заплутавшимися странниками. Среди других приглашённых были настоятель собора Святого Павла, глава одного из оксфордских колледжей (участник передачи «Мозговой трест»[125]) и романистка, которая много времени проводила за границей, по линии Британского совета читая там лекции о современной художественной литературе Соединённого Королевства. Её звали Джулиана Белпер, лицо её было длинным, изящным, задумчивым (вызывая ассоциацию с самой известной представительницей группы Блумсбери, Вирджинией Вулф), волосы собраны в пучок. На Джулиане был чёрный, сшитый на заказ костюм и розовая шёлковая блузка. Ели крабовый паштет, стейки из вырезки и грушевый десерт «Бель Элен». Французское бордо и английский сыр стилтон с голубой плесенью были превосходны. Мясо жевалось с трудом. Блюда подавали официантки в накрахмаленных белых фартуках поверх чёрных платьев из шерстяного репса и в белых шапочках. Все, за исключением Вейннобела с его утрированно чётким произношением, имели выговор образованно-небрежный; в каждом звуке и слове сквозила одна и та же склонность к самоиронии, одна и та же негласная вера в нравственные нормы поведения, общепризнанные и диктуемые хорошим вкусом. Обо всём на свете у них было самое правильное понятие — об образовании, искусстве, стиле жизни. Когда Вейннобел принялся объяснять свою новую концепцию университетского образования, выражение его лица, вся его осанка сделались напряжённо-решительными, в голосе, ставившем цели, прорезалась скрипуче-командная нотка, так что у Александра мелькнула мысль: не доводилось ли профессору служить управителем какой-нибудь заморской колонии Нидерландов? Вейннобел высказался против ранней специализации в английских университетах. Ведь знания взаимосвязаны, а не рассованы по отдельным запечатанным коробочкам. Его студенты будут изучать естественные науки и математику, а также несколько языков. В его университете найдётся место и прикладным областям знания — архитектуре, инженерному делу, радио— и телевещанию, но также киноискусству и живописи. На всех уровнях обучения — междисциплинарные связи. Вейннобел держал себя учтиво, несколько отстранённо. Он уже объяснял всё это, и не один раз.