Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последующее десятилетие общество переживёт ожесточённые схватки в Северо-Йоркширском и других университетах, насмешки и сарказм в адрес Би-би-си и предложенного её первым генеральным директором Джоном Рейтом лозунга «Просвещать, информировать, развлекать», образование изменится до неузнаваемости, и Александр станет вспоминать уверенное единство мнений на том приёме — с изумлением, а сероватую одинакость, тогда его смутно раздражавшую, — с ностальгией. Памятен ему будет также и единственный вспыхнувший в тот день раздор: не кто иной, как сам Вейннобел, позволил себе резкость по отношению к Джулиане Белпер. «Образованный человек должен знать общую и специальную теории относительности», — убеждённо говорил профессор. Джулиана — слушая его доклад вполуха — выцепила лишь одно это, видимо знакомое и приятное ей, слово.
— Да, да, именно относительность! — подхватила она воодушевлённо. — В науке и искусстве произошли огромные изменения, всё теперь относительно. Мы утратили чувство уверенности в чём бы то ни было, утратили незыблемые ценности, мир видится нам текучим, беспорядочным, хаотичным. Поэтому и создаваемые нами формы искусства обязаны отражать бессвязный и субъективный характер нашего мировосприятия…
«Уж не свою ли цитирует лекцию?» — подумал Александр.
Вейннобел расправил плечи и, вперив взгляд в стоявший перед ним ряд бутылок, произнёс строго:
— Такого рода глупых замечаний я не потерплю. Столкнуться с такими абсурдными упрощениями я не ожидал. Всё относительно, говорите вы. Но простите — относительно чего? Без точки отсчёта — относительности не может быть! Мы не обладаем абсолютным знанием, это верно. Наши наблюдения от многого зависят: от физиологии человеческого восприятия, от умения мастеров, которые изготовляют наблюдательный прибор, а также от свойств материала, из которого прибор сделан, ведь в каждой местности материал имеет особый химический состав. Но вам ведь должно быть ясно: не было бы никакой теории относительности без фундаментальной, незыблемой идеи существования скорости света, которая в рамках данной теории — константа. Мы не можем мыслить о случайности событий или хаотичности условий, не имея предшествующего представления об общей упорядоченности — чисел, форм, законов мироздания.
— Но наш человеческий опыт, — возразила Джулиана Белпер, — и вправду хаотичен. — Числа её явно не интересовали. Она продолжала: — Мы не понимаем своей собственной природы. Фрейд показал, что мы не знаем, что происходит в нашем бессознательном. Наши впечатления случайны… — Глаза её взволнованно сияли из-под выбившегося облачка волос.
— Зигмунд Фрейд, — сказал Вейннобел, — как и Иоганн Кеплер, был учёным и верил в истину. Кеплер обнаружил: планеты перемещаются с кажущейся нерегулярностью оттого, что так их видит хрусталик нашего глаза. Но это же не значит, что мы не можем изучать планеты, — просто надо исследовать заодно и строение глаза. Фрейд полагал, что законы человеческого поведения существуют как некая истина, которую можно наблюдать и раскрыть. Результаты его исследований проверить не так просто, как в естественных науках, однако намерения его имели цель чёткую и благородную. А ваши размытые понятия хаоса и неоднозначности — от невежества и недостаточной силы ума. С таким подходом не создашь настоящего искусства.
На месте солдата-администратора (решительность, никакой слабины перед посторонними!) возник пророк, ещё более сурово-окаменелый в своей правоте. Александру вспомнился Моисей в интерпретации Фрейда[126]. Глаза Джулианы Белпер наполнились слезами, на щеках выступили пунцовые пятна.
— Простите, в речах не воздержан, — сказал профессор без особого смущения.
Этим оборотом, «невоздержанный в речах», его будут частенько описывать в шестидесятые годы, когда начнутся студенческие волнения. В тот день, однако, этих событий ещё ничто не предвещало, и казалось, что Вейннобел — само воплощение авторитета.
После приёма Александр пригласил профессора обсудить последнюю лекцию, о Пите Мондриане. Кабинет Александра располагался на верхнем этаже здания Би-би-си. Свет проникал через наклонное окно в крыше, под которым стоял письменный стол. На столе — небольшая репродукция того самого натюрморта с синим французским кофейником, глиняной посудой и фруктами. Быстро разобравшись с Мондрианом, Вейннобел спросил про репродукцию. Александр рассказал, что пишет пьесу о Ван Гоге, а в этой картине его заинтересовал покой — мол, возможно ли представить состояние покоя средствами драматургии?
Вейннобел раскурил большую трубку и рассмеялся:
— У меня есть приятель с богатой фантазией, который мог бы сделать из вашей картины психологическую драму, мистер Уэддерберн. В каждой поставленной на стол бутылке ему видится решительное, окрепшее мужское начало, в любом округлом сосуде — мягкое, принимающее, женское. Посмотрим, что у нас с кофейником. Итак, cafetière состоит из двух частей. Мой приятель истолковал бы это так: верхняя мужская часть плотно входит в округлую женскую, а у подножия этого сооружения — лимоны, лежат, будто в гнездышке. Помните, Ван Гог в молодости с увлечением писал птичьи гнёзда с яйцами? Яйцо в гнезде оплодотворено. Следовательно, натюрморт с кофейником символизирует плодородие, способность к размножению.
— Но тогда пропадает суть кофейника как вещи.
— Кстати, в эротическом смысле можно истолковать даже свет, коснувшийся тел. Женщины на картинах Вермеера отдалённы, недосягаемы, в них не проникнуть, но они омываются тёплым светом, который как бы заключает их в любовные объятия, не так ли? Кстати, и упоминавшийся сегодня Зигмунд Фрейд в своём труде «По ту сторону принципа удовольствия» наделяет функциями света Эрос. Это Эрос, он же свет, вдыхает жизнь в застывший, неорганический мир, соединяет части в сложные формы и удерживает их от распада. Весьма занимательный труд у Фрейда получился, в начале он пишет о ночных кошмарах и расстроенных нервах, к концу рассуждает о происхождении полового влечения, о том, что человеком движет двоякое стремление — к жизни и к смерти. В мифе, который создаёт Фрейд, покой неодушевлённой материи предшествует стремлению к жизни; покой аристофановского гермафродита[127] первичен в сравнении с созидательностью Эроса, с делением клеток. Фрейду открылось, что всё втайне противится влечению к жизни, что старания Эроса несколько тщетны. Инстинкты консервативны, говорит Фрейд, каждый организм «стремится к смерти, собственным способом»… Как знать, мистер Уэддерберн, не этим ли как раз и объясняется наша заворожённость натюрмортом, неживой природой? Может, безжизненная жизнь вещей, омытых светом, — это новый золотой век, невероятный стазис, мир без сладострастия, без деления и размножения?.. Я провел аналогию между вашим кофейником и не совершившим грехопадения шаровидным гермафродитом из платоновского «Пира». Достаточно драматургично?