Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А очнулась от окрика грозного:
— Что, бельчонок, сбежать вздумала?
— Что ж орешь ты так, надежа-царь, — говорю недовольно, ухо потирая, — сам подумай, куда сбегу я, если мы под землей? Работу закончила, трав вот набрать пошла и под солнышком уснула.
— Оно и видно, — смеется с чего-то, настроение хорошее, и на ноги мои голые, ибо в подол трава собрана, смотрит. — Поспала на солнышке, и в два раза больше веснушек на щеках высыпало! — и по щеке меня погладил, губу задел, сам облизнулся. — Перегреешься ведь, заболеешь, белочка. Садись на Бурку, рыжая, домой тебя отвезу.
— Да какой это мне дом? — удивилась я, от него отступая. — Дом у меня где батюшка с сестрицей ласковой, а тут у меня тюрьма мрачная с хозяином злым, яростным.
Нахмурился он, за руку схватил — я и ойкнула, выдернула, к груди жму, баюкаю укушенную.
— А ну-ка, белка, руку покажи, — повелел Кощей. Я ладонь недовольно протянула, он тряпицу размотал, укус увидел, головой покачал и давай мне над запястьем заклинания шептать. Шептал-шептал, пока не зажило все. Погладил мне руку, да так и остался рядом, пальцы мои сжимая. Стоит, глаза туманятся, зубы скалятся, дыхание сбивается — тяжело, видимо, колдовство далось. Ой, тяжело — уже в волосы пальцы запустил, к губам клонится, не остановлю — быть беде!
— А чего это ты, владыка подземный, за простой девкой в погоню бросился, сам белы царски рученьки прикладываешь, не брезгуешь? — спросила я ядовито. — Али нравлюсь я тебе?
Он глазами сверкнул и рычит:
— Извести меня решила, беда-девка? Что ты жилы из меня тянешь, что, нос задрав, ходишь? Да ты знаешь, сколько таких, как ты, у меня бывало? На ночь приходят, кланяются, утром уходят, руки целуют!
— Это за что же целуют, — заинтересовалась я, — радуются, что только ночью потешился, на день не оставил? Так давай руку, поцелую два раза, чтобы и про меня мысли свои бесстыжие оставил.
— А целуй, — говорит зло, руку протягивая, — да приговаривай, — спасибо, господин.
Я ладонь его взяла — перстень зеленью мерцает, пальцы напряженные, наклонилась, и целую.
— Спасибо, господин, — говорю.
И еще раз.
— Спасибо, господин, — кланяюсь.
И еще.
— Спасибо, господин.
Он руку выдрал, зубами заскрипел, меня к себе дернул — только травы из подола и посыпались.
— Ох, белка, — хрипит, — доиграешься. Ох задеру сарафан да поучу тебя!
Тут я вижу, побелел весь, глаза огнем полыхают, руки жадные уже всю спину изгладили, сарафан вверх тянут. Все, Алена, довела мужика, нет бы остановиться раньше! Кто ж тебя, козу, на веревке дразнить тянул?
Струхнула я, глазки к земле опустила, голос тихонькой сделала.
— Прости, — говорю, — меня, владыка подземный, Полоз великий, хочешь, молчать буду, слова больше тебе не скажу?
— Ты лучше поцелуй меня, — просит меня в ответ сипло да с усилием, а сам пальцами волосы мои лохматые, кудрявые, перебирает, затылок мне трогает, шею ласкает. — Что я, страшилище какое?
— Да нет, — смотрю на него завороженно, — красив ты, Полоз, сам это знаешь.
— Или противен тебе? — спрашивает, по спине меня гладя. — Или боишься?
— Дивлюсь я с тебя, Кащей Чудинович, — отвечаю честно, — то ты весел, как солнышко, то хмур, как туча грозная. Улыбаешься — и самой улыбнуться хочется, а как мрачнеешь — так хоть под землю хоронись. Перемен настроения твоего боюсь, сейчас добр ты, а потом словом хлещешь. А тебя самого, нет, не боюсь. Сама удивляюсь, но не страшен ты мне.
— Так почему, — спрашивает ласково прямо в губы голосом своим рычащим, — одним поцелуем одарить не хочешь?
— Это ты, хозяин, с жиру бесишься, — твержу я, а сама про себя в ужасе — сейчас точно ведь завалит, и до сеновала не подождет. — Ты привык к лебедушкам сочным, мягким, да наскучило тебе однообразие — воробья захотел костистого, ворону горькую. Попробуешь, покривишься и снова к лебедям пойдешь, — отвернулась, в грудь его толкнула. — Не буду тебя целовать! Мои поцелуи батюшке родному, сестрице любезной, да другу сердечному предназначены. А ты уж точно не батюшка, не сестра, да и сердце мое не трогаешь.
Он меня как держал, к себе прижимая — так и отпустил резко, захохотал обидно.
— Да что ты о себе возомнила, — ревет грозно, — чернавка! Я в твою сторону и глянуть лишний раз боюсь, чтобы не испугаться. Мимо я проезжал, случайно тебя увидел — проветриться выехал, вот и решил пошутить, посмотреть снова, как краснеть будешь. Что ты там пожелала, молчать? Вот и молчи. Чтоб ни слова от тебя не слышал! И в город пешком пойдешь!
Вздохнула я — опять гордыня в нем вскипела, опять он словами меня отхлестал. Что же ты, царь, нетерпеливый такой, не видишь, что ли, как смотрю на тебя, меня обижающего? И такая горечь меня взяла горькая! Поклонилась ему в пояс, чтоб не видел, как слезы из глаз потекли, да так и стояла, пока он на коня не вскочил, бедного Бурку не пришпорил и не поскакал по лугам, злющий, как рой осиный.
А я, домой когда с травами вернулась, к собакам заглянула. Псица, что меня укусила, лежит, вздыхает, глазами виноватыми смотрит — мол, прости, не со зла я, а от боли лютой.
— Ну что ты, — бормочу, — не виноватая ты. Тут и человек-то с обиды кусается, а ты тварь четырехногая, неразумная.
Высыпала травы, взяла ножик острый — псица рычит, но смирно лежит — поддела щепу, вытянула ее, гной выпустила, травами обмотала. Сижу рядом с ней и плачу, а псица мне слезы слизывает, собачьим духом обдает — не плачь, девка, спасибо тебе за заботу. Вот собака — а ласковее и понимающей иного человека.
Пошла я на кухню, а там Авдотья Семеновна суетится, поварят гоняет.
— Велел царь наш угощение готовить, столы накрывать, — говорит, — иди помойся, помогать тебе придется. Гостей созывает, дружину свою верную, на пир, да невест приглашает, выбирать жену себе будет.
Я кивнула молча. Пошла воды в свой сарай натаскала, глины наковыряла, вымылась, одежду натерла, опять мокрую на тело надела и на кухню помогать.
Автодья-то на нас покрикивает, указания дает, а я молчу.
— Да что же ты, онемела, что ли? — удивляется.
А я руками развожу и на рот показываю, не могу говорить и все тут.
Помрачнела повариха, нахмурилась, на потолок посмотрела, черпаком медным по печке постучала.
— Ох, — говорит, — и он дурень, и ты, девка, дура, лбы толоконные, дубовые, гордые. Видимо, пока не расшибетесь, не поладите.
А я знай себе тесто мешу, капусту крошу, пирожки леплю, в печь выкладываю — хорошо рядом с печкою, жар идет, одежда сохнет. Так до вечера мы готовили, а потом пришла я к себе в каморку, письмо перечитала… и порвала его. Побежала к Авдотье, попросила еще бумаги дорогой кхитайской — и села писать.