Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мотив сиротства играет важную роль в процессе идеализации и мифологизации образа: изъятие родительского звена выводит из игры все сложнейшие сексуально-психологические проблемы между родителями и детьми, о которых писал Фрейд и его последователи, и, с другой стороны, здесь отсутствует весь комплекс сложных, ревниво-конкурентных отношений между прародительским и родительским поколениями (в частности, между бабушками и матерями).
Карнавальная амбивалентность (по Бахтину) образа бабушки (рожавшая дева, молодая старуха, матриарх-жертва, святая грешница и т. п.) — прекрасная основа для идеализации и символизации в гендерном и национальном аспектах, которые оказываются неразрывно между собой связанными.
При этом устойчивость фокализации (бабушки изображаются исключительно глазами внуков) создает эффект статичности, постоянства: для внука бабушка изначально и всегда бабушка, она не меняется, у женской старости в описываемом архетипе нет «возраста», нет развития.
Настолько символически нагруженный образ, каким, как мы пытались показать, является образ бабушки в русской литературной традиции, не может не актуализироваться сейчас, когда в стремительно стареющем мире тема старости становится особенно важной; когда в который раз российское общество ищет консолидирующую национальную идею и когда утвердившаяся как особый литературный феномен женская проза занялась (ре)производством женственного и женского.
В следующем разделе статьи я и предполагаю рассмотреть, что происходит с образом бабушки (и шире — пожилой женщины) в современной, постперестроечной прозе, в том числе и в женской.
Бабушки в современной литературе
Описанный выше символический образ бабушки безусловно продолжает существовать и сегодня как в автобиографических или полудокументальных текстах[841], так и в художественной прозе.
Рассказ петрозаводчанина Дмитрия Новикова «Запах оружия» — повествование об инициации мальчика, о вхождении его в агрессивный, мужской (дедушкин) мир, где надо уметь четко разделять своих и врагов, владеть оружием и «сладко убивать». Но мужской мир уравновешивается и гармонизируется миром идеально-женским, где царит матриарх-бабушка.
Сначала в баню шли женщины. Возглавляла их вереницу всегда бабушка, и было смешно смотреть, как она, важно, по-утиному переваливаясь с ноги на ногу, ведет за собой стайку присмиревших молодух <…>. Уже через час они в таком же порядке возвращались в дом. … [их] плавные, томные движения были наполнены какими-то редкими, даже странными неторопливостью и спокойствием. Какой-то мудростью и отрешенностью. Какой-то стойкой покорностью. Это было недолго. Едва войдя в дом, они начинали суетиться, бегать, готовить ужин. Бабушка командовала всеми, но не напористо, жестко, а мягко и с юмором[842].
Женский (бабушкин) мир — это стабильность, спокойствие, окормление, любовь. Если пространство деда — чулан с оружием, то бабушка, как и в русских сказках, ассоциируется с кормящим, порождающим чревом печи.
Печь была бабушкой. С запахом, с теплотой, со вкусом еды, которая постоянно томилась в теплом чреве ее <…>. Черный хлеб, политый постным маслом и посыпанный крупной солью, белый батон с сахарным песком — эти яства тоже были бабушкой[843].
Бабушка-матриарх, как и в классических примерах, о которых шла речь выше, — воплощение идеально-женственного, жертвенного, теплого, неизменного (из которого приходится уйти, чтобы стать мужчиной). Бабушка — прапамять, традиция, предание, которое передается не только в нарративе, но через «телесный» контекст, через кормление, еду, которая как бы неотъемлемая часть самой бабушки: бабушка «питает» внука в прямом и переносном смыслах.
Однако в современной прозе необходимость этого бабушкиного предания, опыта ставится под сомнение. Образ бабушки (и вообще старости) социализируется и маргинализируется и, если можно так выразиться, «деприватизируется». Моя бабушка превращается в ничью, в социальный феномен, в нечто отчужденное от рассказчика/рассказчицы — внука/внучки. «Бабушки не меняются: в старых вязаных кофтах, платках. По платкам, как по приметам, можно предсказывать погоду: завязаны под подбородком — к прохладе, за затылком — к теплу и солнцу», — пишет молодая писательница Женя Снежкина в главе «Бабушки» цикла «Люблино»[844]. Бабушки — это некое единое коммунальное тело, «хор», их жизнь неизменна и публична:
Они все так же называют друг друга по отчеству и номеру квартиры, минуя имя. <…> Они вместе ссорятся, сплетничают, празднуют и поминают <…>. Бабушки поют стройно, от живота, с тоской по умершим мужьям, по живущим где-то детям-внукам, по утраченной жизни, которая им обещала стирание границ, а вынесла к подъезду панельной девятиэтажки. Да, с теплым сортиром и горячей водой, но с крохотной пенсией, с болями в спине от тяжелой работы, с вежливыми улыбками новых жильцов, которые смотрят на бабушек как на динозавров <…>. Когда-нибудь, довольно, к сожалению, скоро <…> дымкой в памяти останутся песни под окном, исчезнут застолья, пересуды. У нас никогда уже не будет этих бабушек…[845]
Бабушки — уходящая натура, динозавры, существа из другой жизни, aliens, в этом качестве они часто изображаются в современной публицистике и прозе и обычно вызывают у современных молодых не столь сентиментальные чувства, как у Жени Снежкиной. Благодарного телесного единства между бабушками и внуками более не существует, внуки ушли в символический мир социального закона и Отца, из которого они смотрят на стариков как на чужих, как на чудовищ. «Нынешние молодые стариков терпеть не могут», — констатирует героиня повести Г. Щербаковой «Прошло и это»: «Ты что, мама, нанялась стоять на воротах, чтоб мы не кидали им вслед камни? Всем этим старперам, от которых пахнет застоялой мочой?» — говорит ей младшая дочь Люся[846].
Молодая писательница Ирина Денежкина, получившая известность после выхода сборника «Дай мне!», начинает рассказ о своей собственной бабушке (точнее сказать, комментированное интервью с ней) с описания современных российских старушек, тех самых babushkas, с разговора о которых начиналась эта статья, переадресовав резкие суждения «подруге Волковой»:
Моя подруга Волкова обещала застрелиться, как только увидит на своем лице первую морщину. Потому что морщины — признак старения, дряхления и полураспада, а удел Волковой — молодость и цветение. Она брезгливо смотрит на старушек, еще бы: старушки немощные, некрасивые и иногда плохо пахнут. Еще старушки бедны, как правило. Они закутываются в задрипанные тулупы времен царя Гороха и в вечные, непроедаемые молью шали — и торгуют на морозе соленьями и вареньями. Или даже собирают бутылки, вынюхивают и высматривают их. Просят жалкими голосами «бутылочку не выбрасывать». Стоят над душой. Старушкам тяжело передвигаться, их так и норовят сбить к чертовой матери тонированные девятки <…>. Старушки любят ковыряться в садах и огородах. Они встают затемно, надевают дырявые рейтузы, складывают в рюкзак удобрения, берут под ручку пенсионера-мужа и отчаливают на фазенду. Трясутся в электричке, бредут по пыльным дорогам. Одним словом, корячатся.
И невозможно себе