Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ранневесеннее солнце освещало коричневый стол в столовой, косые лучи лежали на спинках стульев и выцветшем красном ковре. Мы с бабушкой были похожи: оба любили светлые комнаты, ставни которых открыты день и ночь напролет, любили чистый здоровый запах высохшего на солнце постельного белья, залитых солнцем комнат и балконов ветреными летними деньками, любили коварное и вкрадчивое красноречие солнечного света, сочившегося из-под двери в комнату с закрытыми ставнями в невыносимый летний зной; нам нравилось даже, когда от избытка солнца слегка болела голова. За окном, как всегда в ясное субботнее утро, маячили вдали пятна нетронутой бирюзы, пробуждая тоску по морской воде, знакомую всем александрийским мальчишкам: она так и манила мечтать о долгих летних часах на пляже. Еще два месяца, подумал я.
В столовую вошла бабушка, притворяясь, будто вовсе и не плакала.
– Пустяки, – ответила она на мой невысказанный вопрос. – Ничего страшного. Вот твой апельсиновый сок. – Она проковыляла ко мне (ей было больно ходить из-за шишек на больших пальцах), чмокнула в затылок, ущипнула за шею. – Mon pauvre, – проговорила бабушка, запустив пальцы в мои волосы. – Ну почему именно сейчас, почему не могли потерпеть? – пробормотала она себе под нос и кивнула. Потом, видимо, почуяла, что я вот-вот задам вопрос, повторила: «Пустяки, пустяки», – и вышла из столовой. Я молча ел яичницу. Пришла мама, села напротив меня. Вид у нее тоже был расстроенный. Никто не завтракал. Значит, они поссорились. Но я не слышал, чтобы она кричала.
– У нас всё отобрали, – сказала она.
У меня засосало под ложечкой и зашумело в ушах, словно мама сообщила о чьей-то смерти. Я отодвинул тарелку. Мама размешала сахар в стакане с водой (я и не заметил, как она встала) и протянула мне:
– На, выпей.
Значит, я перенервничал. И я мужчина.
* * *
И все равно я толком не понимал, что такого уж страшного в том, чтобы лишиться собственности. Те немногие из наших знакомых, кто потерял состояние, продолжали жить как жили – с прежним количеством домов, автомобилей и прислуги. Их сыновья и дочери посещали те же рестораны, не реже прежнего ходили по кинотеатрам и тратили столько денег, сколько и раньше. Правда, на них отныне ложилось клеймо – или даже пятно позора – как на разорившихся, изгнанных из привычного круга, а с ним появлялся и странный душок, который неизменно их выдавал: это был запах выделанной кожи. «Чувствуете, пахнет скотобойней?» – злорадно шептал мой отец после визита друзей, собиравшихся уезжать из страны. Каждая семья, лишившаяся всего, знала, что рано или поздно ей придется покинуть Египет, и в комнатке, обычно запертой и скрытой от глаз гостей, стояли тридцать-сорок кожаных чемоданов, куда матери и тетки не спеша, понемногу складывали вещи домочадцев, надеясь, что в конце концов все как-нибудь да образуется. Они надеялись до последнего, а мужья их клялись, что у них есть знакомые в верхах и в нужный момент удастся их подмазать. Отец еще недавно тоже хвастался подобными связями.
А потом меня осенило. Ведь наши гости тоже наверняка чуяли специфический запах кожи, когда, принюхиваясь, шастали по нашему дому и шептали abattoir[121] у нас за спиной, гадая, куда же мы спрятали чемоданы. Этап abattoir должен был вот-вот начаться, а с ним неизбежно усилились бы и семейные распри. В каком магазине чемоданы дешевле? Этот вопрос неминуемо расколет все семейство. Что брать в Европу? Перчатки, носки, одеяла, ботинки? Нет, плащи. Нет, шляпы. Снова грызня. А что оставить? Бабушка Эльза хотела забрать с собой всё. Кто бы сомневался, ерничала моя бабушка, которая как раз была готова всё оставить. Сказать ли кому-нибудь об отъезде? Нет. Да. Почему? Опять крики. И, наконец, вопрос, приводивший всех в исступление: куда податься? «Мы же не знаем тамошнего языка». – «Разве до приезда сюда ты знал арабский?» – «Нет». – «Вот видишь». – «Но там же холодно». – «А тут слишком жарко. Сам говорил».
Меж тем нам дали передышку, и, точно растерянный узник, чей приговор смягчили на время, или путешественник, который никак не может вернуться домой, поскольку обратный рейс задерживают без объяснения причин, мы получили возможность свободно передвигаться и делать что вздумается, находясь при этом в подвешенном состоянии и преследуя несбыточные цели. Всем известно, что разорившиеся меньше нервничают и больше тратят. Кому-то даже вдруг понравилось в Египте, в особенности теперь, когда можно было сорить деньгами, поскольку все равно не заберешь с собой за границу то, что правительство вознамерилось у тебя отобрать. Другие, пользуясь отсрочкой, бездельничали день-деньской, шатались по городу, сидели в кафе, демонстрируя, как им казалось, невозмутимое достоинство осужденных аристократов.
Когда я наконец в то утро поговорил с отцом, он признался, что случившееся не застало его врасплох. Ложась накануне в постель, он знал, что ждет его утром, но никому не сказал, даже моей матери. Набравшись смелости, я спросил, что же будет дальше. Пока что я нужен на фабрике, ответил отец. Но этому придет конец, и тогда случится неизбежное. Что именно? Нам велят уехать. Имущество придется оставить. Правда, есть у нас сбережения, припрятанные там-сям, хотя формально мы лишились всего состояния. Может, хоть мебель разрешат продать. Но машины уже не наши. Отец был намерен востребовать старые долги. Паршивое дельце, чего уж там. Я спросил, кто же его должники. Он назвал фамилии. Я изумился. Их сын вечно щеголял в новых, сшитых на заказ ботинках.
– Как думаешь, сколько еще? – спросил я наконец, точно пациент, который надеется, что доктор ответит, мол, все не так уж плохо.
Отец пожал плечами.
– Недели две-три, может, месяц. – И, помолчав, добавил: – В любом случае для нас все кончено.
Всё – то есть наша привычная жизнь, целая эра, первый нерешительный визит в Египет в девятьсот пятом году юноши по имени Исаак, наши друзья, пляжи, всё, что я знал, Ом Рамадан, Роксана, Абду, гуавы, громкий мстительный стук, с которым побежденные шашки противника расставляют посередине доски для нард, жареные баклажаны утром на исходе лета, голос «Радио Израиль» дождливыми будничными вечерами, ленивые александрийские воскресенья, когда только и делаешь, что ходишь из кинотеатра в кинотеатр, захватывая по пути все больше и больше друзей, так что собирается целая толпа, и кто-нибудь обязательно предлагает не слоняться по улицам, а сесть на трамвай и прокатиться на империале второго класса от самого Сан-Стефано до Виктории и обратно. Все это теперь казалось нереальным, мимолетным, словно мы вели двойную жизнь и нас неожиданно разоблачили.
– А мне что пока делать? – уточнил я с подчеркнутым огорчением, поскольку притворяться, будто бы жизнь продолжается как ни в чем не бывало, не было сил.
– Делай что хочешь, – ответил отец, и я с удовольствием представил, как бросаю школу и каждое весеннее утро хожу по музеям, а потом брожу по оживленному центру Александрии и делаю все, что заблагорассудится. Но вмешалась бабушка.
– Никогда, ни за что, – с накаляющимся беспокойством заявила она. – Он должен ходить в школу. Я этого не допущу.