Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В коровнике, конечно же, был прелестный запах навоза и чуть-чуть теплее, чем на улице. Белая пятнистая уставилась на меня большими глазами и пошевелила мохнатыми ушами, словно желая обратить внимание на то, что все тепло в этом сарае возникло благодаря ей и ее престарелой матери. Я тут же вспомнил покойную Гюнну Потную.
Я отдал нацистское приветствие и помахал кофейником. Один из врачей поднял глаза от больного и попросил меня помочь им. Пьяный солдат, с мокрым от пота лицом, потянулся за кофейником в моих руках, прежде чем я добрался до операционного стола. Кричавший краснел, как рак, когда на его лице появлялась гримаса, а в остальном был бел как полотно. Его правая рука ниже плеча была сплошным кровавым месивом. Врач попросил меня зайти с противоположной от него стороны и зафиксировать руку пациента: они должны сделать ему операцию. Я прошел к концу стола и взял запястье и локоть так осторожно, как только мог. И все же пациент взвыл от боли. Мой взгляд упал на рану, я увидел, что там виднеется кость, и отвел глаза, сосредоточился на молодом солдате, сидевшем на полу и глядевшем в пространство из этого хлевно-темного утра с блаженной улыбкой на губах. Корова тихо промычала, и я услышал за спиной звук падающей коровьей лепешки.
Я все еще старался не смотреть на рану, но уши заткнуть не мог, и сейчас до них донесся самый зловещий звук, который я слышал в жизни. Звук пилы. Они ампутировали. Однако пациент прекратил кричать, скорее всего, потерял сознание, если вообще не умер; сам я ни в жизнь не решился бы взглянуть на него, тем более что я был занят: держал руку, и в конце концов она упала мне на колени. Меня обуяло одно из самых невероятных чувств, которые я когда-либо испытывал: я держал отрезанную руку. Они поторопились остановить кровотечение и закрыть рану, а я так и стоял неподвижно с этой рукой в руках и пытался наклонить ее так, чтоб из нее не выливалась кровь.
Но тут случилось то, чего никто не ожидал. Пациент очнулся и внезапно поднялся! Недоделанные перевязки сползли с плеча, и хлынула кровь. Врачи попытались придержать и рану, и пациента, но он оттолкнул их оставшейся у него рукой, посмотрел на меня бешеным взглядом, соскочил со стола, выхватил у меня свою руку и поднял в воздух, вопя, как мартышка, с искаженным лицом: «Хайль Гитлер! Хайль Гитлер!»
Но в одночасье в его лице не стало ни кровинки. Этот человек буквально посинел. Мы увидели, как жизнь вытекает из его лица, словно песок из песочных часов. Затем он упал ничком на пол, навытяжку, с обеими руками, вскинутыми в нацистском приветствии: одна в продолжение другой. Он рухнул на пол со звуком даже еще более страшным, чем звук пилы. Тишина повисла в хлеву, пока пятнистая опять не замычала. Упавший солдат не шевелился. Но через несколько мгновений два крайних пальца отрезанной руки стали конвульсировать, и мне показалось, что рука царапает пол.
Проскребает путь к Тысячелетнему рейху.
Редко, когда такое великолепное здание служило ареной таких скверных событий, как Hauptbahnhof в Гамбурге в марте сорок второго. Увы мне несчастной! Мне начать вспоминать это?
Мы с отцом медленно въехали в полуразрушенный город с утра пораньше и глядели на полуразбомбленные дома и убитый горем народ. Вдали горели заводы. Однако вокзал до сих пор выглядел целым, и мы вместе с толпой вошли на перрон. Затем отыскали Gleis[162]14, стояли там и молчали: я – предвкушая встречу, он – опасаясь ее.
Но поезд с мамой не пришел в 12:02, как сулило табло. Пятнадцать минут спустя под потолком из стальных брусков прогремело объявление: по причине неисправности полотна поезд задерживается на два часа. Но через час табло выдало информацию, что опоздание будет ungefähr 4 Stunden[163]. Папа прищурил глаза, вглядываясь в бронированную даль, и вытащил сигарету – украдкой, потому что этот немецкий солдат курил английские сигареты, которые я раздобыла для него на Амруме: на прошлой неделе мы с девчонками нашли на взморье разбившийся самолет, а в нем – четыре ящика «Честерфилда», почти сухие. Однако он прикуривал от эсэсовской спички.
Теперь надо было срочно искать выход из положения. Ему надо было быть на сборном пункте в Берлине в полночь: тогда истекал срок его побывки. Его поезд должен был отправиться в 15:32. О дисциплине в немецкой армии объяснять не нужно: если бы он опоздал – то, чем отдают нацистское приветствие, ему бы оттяпали по самое плечо. Но он не мог оставить свою дочь одну на потрепанном вокзале в городе руин, на который сбрасывали по десять тысяч бомб за ночь. И все-таки… Ведь ей уже двенадцать лет, скоро будет тринадцать. Он жадно и отчаянно втянул дым из сигареты, запертый в круг собственных мыслей, пока я пыталась вновь насладиться запахом курева. Едва ли в мире есть что-то чудеснее, чем аромат табака на свежем воздухе.
Папа отшвырнул окурок, наступил на него солдатским сапогом (и вновь я пробежала взглядом по его великолепной униформе) и тяжело вздохнул, всматриваясь в рельсы, словно проникая взглядом до самого Любека.
«Вот черт!»
«Все в порядке, папа. Я просто подожду здесь».
Он посмотрел на меня. В его синих, как море, глазах виднелся огонек надежды. Может, ему не стоило выбирать между своей дочерью и Гитлером? Может, она права? Может, все будет в порядке? Но огонек тотчас пропал.
«Я просто не уверен, что этот поезд… Может, там уже взорвали… Англичане поганые».
«Они взорвали рельсы? Ты думаешь, что?..»
«Я не знаю, – произнес он и покачал головой, в надежде, что его смешавшиеся в беспорядочный винегрет мысли утрясутся и станут хоть чуть-чуть логичнее. – Не знаю».
Папа посмотрел на часы. Было без двух минут три. Теперь уж – или пан, или пропал. Вдруг он подхватил свою сумку, велел мне взять мою и быстро повел меня с Четырнадцатого пути в вокзальный зал, мимо газетчиков и маленькой пожилой женщины в вуали, которая продавала розы.
Боже мой, я до сих пор помню эту цветочницу! Она румяно улыбнулась мне, словно дитя мира, и протягивала яркие краски по-военному серой толпе. Где она только нашла цветы в Городе Несчастий, где каждый сад был полон камней? В ее черных, как смоль, глазах я прочтала ее тайну: она взяла их в своей церкви, в церкви, лишенной крыши; обутая, вскарабкалась на пыльную кучу, которая когда-то была фасадом с каменной резьбой, а теперь покрывала все крыльцо церкви, напоминая каменистый склон в Исландии, и дальше – внутрь, на цыпочках по обломкам крыши, и на хоры, где она опустилась на колени перед алтарем и нагнулась за него, по плечо засунула руку в дыру и извлекла оттуда розы, которые Бог послал ей из своего небесного сада по пневматической почте, подобно тому, как в довоенных учреждениях пересылались между этажами сообщения. Каждое утро она просовывала руку в дыру и вынимала оттуда Божьи цветы, и видимо, это был единственный вклад этого замечательного человека во Вторую мировую войну.