Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дуэль в Польше стала переломным моментом для Казановы. Она принесла ему не только аплодисменты и славу, но и новую, не совсем лестную известность как опасного гостя в любом городе. Впоследствии он и Браницкий стали большими друзьями, и Казанова посвятил ему работу 1782 года «Ни любви, ни женщин». Джакомо превратил рассказ о поединке, которым в конечном счете гордился, в один из своих любимых анекдотов. Казанова был убежден, что когда-нибудь следует опубликовать эту историю.
На короткое время он воспрял духом. Литератор, способный действовать не только на словах, он соответствовал донкихотским идеалам эпохи, его рыцарство оценили, а добиться этого в Польше было не так-то просто. В тот период Казанову описывали как «человека, известного в литературном мире и с глубокими познаниями». Именно так, как ему всегда хотелось, чтобы к нему относились. К сожалению, у него, разумеется, все еще не было реальных источников дохода и еще меньше имелось идей о том, как добиться успеха в жизни. Но это он перенял от старого мира аристократии, в игры которой вынужден был играть, но которой не изменял, впечатляя многих байками, распространяемым по салонам Европы. С ним обошлись жестоко, поскольку он был простым сыном актрисы, но он сам смог устроить себе своего рода дворянство, что отвечало духу времени. Тайное негодование, которое впоследствии сметет старые порядки — из чего Казанова, надо сказать, по-прежнему стремился получить прибыль, — копилось. Аббат Тартаффи, итальянский священнослужитель в Варшаве, тогда увидел в Казанове героя, но такое впечатление было недолгим. Как написал поэт из Падуи Мельхиор Чезаротти;
Очень жаль, что знаменитый Казанова, бывший герой и мнимый дворянин и, прежде всего, острослов, не имел возможности продолжать свою великую роль… Вскоре после его блестящего подвига неприятные истории из прошлого, которые можно было легко проверить, омрачили его славу, и восхищение сменилось презрением… Так, в свой черед, наша великолепная бабочка вдруг превратилась в гусеницу.
Он носит с собой все время три небольших листочка бумаги, чтобы иметь возможность писать с комфортом, как только того пожелает.
Пометки инквизиции Венеции относительно писателя Казановы
Я ненасытен… всегда задаю вопросы, любопытен, требователен, нетерпим.
Казанова, обращаясь к Кребийону
Казанова был весьма оригинальным писателем, и в историческом, и в литературном смысле. Нет ничего, похожего на «Историю моей жизни», и в некоторых отношениях работа уникальна и имеет особенное значение в силу нетривиального опыта, раскованности и откровенности автора. Одним из аспектов, который, в частности, присущ книге Казановы, является новаторский взгляд на еду как пример его всеобъемлющего подхода к истории общества, а также, конечно, простое подтверждение личного интереса писателя к гастрономии. Он любил поесть. Позднее, с годами, друзья с озабоченностью отмечали проявления у него зверского аппетита во все более редких случаях, когда была доступна хорошая еда. Хороший обед был одним из последних чувственных удовольствий, оставшихся у него после того, как его здоровье ухудшилось.
Однако интерес к пище обеспечил Казанове место в истории гастрономии. Мемуары Джакомо — неоценимый источник сведений о том, что ели в Европе в то время, когда о подобных записях мало заботились. Если его описания как гурмана почти всегда и прерывались романтической интригой, тем не менее воспоминания о еде ярко вспыхивали в его памяти. С тихой грустью он радовался, что каким-то образом в замке Дукc сохранился рецепт венецианского, возможно, буранского печенья. Он утверждал, что оно помогает его пищеварению. На самом деле, это печенье было отрадой для старика: «…печенье, которое я долго ел, для укрепления желудка пропитывалось вином и состояло из небольшого количества муки, яичного желтка и большой порции сахара».
Подобно Дон Жуану из либретто да Понте, Казанова едва различает любовь к еде и женщинам. Он использовал язык любви и секса для описания продуктов питания и наоборот. «Для мужчин, — писал он, — плотская любовь как еда, а еда как плотская любовь: это насыщение… И подобно тому, как получают различные удовольствия благодаря различным соусам [ragouts], так обстоит дело и с высшим наслаждением во время любовных утех [la jouissance amoureuse]. Хотя результат может показаться на первый взгляд одинаковым, мужчина знает — каждая женщина является уникальным опытом». Как также любил говорить Казанова, «обоняние играет немалую роль в удовольствиях Венеры». Возможно, именно стремление перепробовать все удовольствия жизни и раскованный рассказ-воспоминание о них в прозе сделали Казанову таким первоклассным писателем по части кулинарии. Он вспоминает в мемуарах, что положил себе в рот в каждой гостинице, столице, на балу или в ридотто, начиная с яичницы, которой его встретили, когда он впервые увидел Рим, и дальше к парижскому мороженому, пиву Лондона, устрицам в Неаполе и импортируемым из венецианской колонии
Корфу засахаренным фруктам. Он никогда не отправлялся в дорогу, не позаботившись о своем желудке, и даже брал с собой в путь в качестве возможной закуски жареных зайцев.
Заметки делались им весьма тщательно, но дневник всего съеденного, который предшествовал «Истории», был утерян. Вместе с тем, данные описания могли быть доказательствами его сенсорной и чувственной памяти и результатом той скудной на ощущения жизни, с какой он столкнулся в старости. Казанова переживал заново вкусы и запахи своего прошлого. В «Истории моей жизни» в результате встречаются записи более чем о двухстах блюдах, по крайней мере о двадцати различных винах со всех уголков Европы и описания десятков гастрономических эпизодов из прошлого венецианца. Так, сообщается о макаронах в Париже времен Людовика XV, о поленте в Чехии, ньокках в венецианской тюрьме, записаны стоимость сотни устриц в Риме и цены на водку и оршад в Зимнем дворце Екатерины Великой.
В молодости Казанова застал последний великий век венецианской кухни, последний расцвет уникального смешения культурных влияний и оригинальных специй. Казанова посыпал свою пасту — вероятно, походившую на спагетти, хотя он ел и макароны — корицей и сахаром, как делали в эпоху позднего Средневековья, в стиле, который давно забыли даже в более отдаленных и нетронутых островах лагуны и которому не следовали больше нигде в Европе.
Во время своего первого визита во Францию в возрасте двадцати пяти лет он был поражен частично открытой для публики королевской резиденцией в Пале-Рояль не как гастрономическим раем, которым она станет ближе к концу века, а изобилием выбора для взыскательных пьяниц: настойки, наливки, оршад, ячменные напитки, баварское пиво и сладкий чай с яичным желтком, молоком и вишневым ликером. Все это предлагалось ему, как и кофе, «au laif», хотя последний подавали только в первой половине дня и никогда — после еды. Его парижский друг Патю повел его в табачную лавку «Циветта», напротив будущего «Кафе де ла регенс». Здесь его мемуары становятся почти современным путеводителем по прелестям парижских кофеен — он даже отмечает плетеные стулья — с дополнительной информацией о том, что его приятель-француз знал наизусть не только названия кафе и блюд в них, но и дам легкого поведения из Пале-Рояль, которые торговали собой в комнатах над заведениями.