Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Неужели я прожила все, что мне суждено прожить? Сейчас я наблюдатель и успокаиваюсь. Ложусь спать с газетой New York Times. Благодарю Бога за чувство относительного спокойствия, отрешенности. Но внутри растет чувство ужаса. Как человек любит?.. Но я не должна думать о прошлом. Должна двигаться вперед, убивая воспоминания. Если бы я сейчас чувствовала хоть толику энергии (что угодно, кроме стоицизма и солдатской выдержки), надежду на будущее»[640].
В сентябре 1965-го, не очень понимая, что ей делать дальше, Зонтаг вернулась из Парижа в Нью-Йорк. У нее была подружка по имени Ева Коллиш, с которой она познакомилась через режиссера и основателя театра Open Theater Джозефа Чайкина. Чайкин был одним из молодых и модных режиссеров, занимавшихся экспериментальным театром, и его работы вдохновляли Ирэн, Альфреда и Сьюзен Таубес. Ева Коллиш была иммигранткой. Она родилась и выросла в Вене. В свое время поддерживала троцкистов, была замужем и ее сын был практически одного возраста с Давидом.
«Я восхищалась ее энергией, страстью, – говорила она о Сьюзен, – и работоспособностью. Она показалась мне очень интересной, удивительной и одновременно ужасной». Они сошлись в 1962-м, и Ева, как многие любовники и любовницы Сьюзен, вскоре начала делать попытки разрыва отношений. Ева говорила, что Сьюзен никогда не любила ее достаточно сильно. «Я никогда не была для нее хорошей любовницей. Я никогда не была высоко интеллектуальной. Я была всего лишь учительницей колледжа»[641].
Ева заметила внутренние терзания Сьюзен, внутренний разрыв между женщиной Зонтаг и античным идеалом, к которому та стремилась. Сьюзен стремилась стать «честной, справедливой и достойной», о чем писала, еще когда ей было 14 лет, когда задалась вопросом о том, «говорит ли человек когда-либо правду». Ева поймалась в эту ловушку Сьюзен. Несмотря на то что Зонтаг была одной из самых известных молодых критиков и писателей страны, до мая 1966-го она была фактически безработной, тогда же и обратилась на кафедру философии Гарварда с просьбой принять ее для написания кандидатской[642]. Надо было сдать экзамен по двум языкам. Французский она сдала сама, а вот экзамен по немецкому за нее сдала Ева[643].
Одно дело – обмануть на экзамене по немецкому, но ситуация в целом была более обманчивая и сложная. Ева чувствовала, что вокруг нее было гораздо больше нечестности, от которой она очень страдала.
«Я наблюдала Сьюзен в ситуациях, в которых та была очень несправедлива и плохо относилась к окружающим, разглагольствуя при этом о высоких идеалах. Я никогда так и не поняла ее самооценку. Кто она? Она все время как бы разговаривает сама с собой: «Получается ли у меня жить в соответствии с этими идеалами? И получится ли?» Я не понимаю, на кого она ориентировалась и каких идеалов стремилась достигнуть»[644].
Еще в подростковом возрасте Сьюзен писала о неприятном присутствии «того человека, который смотрит на меня, сколько я себя помню». Она словно разговаривала со своей тенью, с другой, более примерной и хорошей «я», которой стремилась стать, но это никак не удавалось. Она получила образование, согласно которому любой человек, если он не Сократ, конечно, является неудачником, и была воспитана с тираническим идеалом перфекционизма, поэтому для нее стремление к чистоте являлось не только вдохновением и идеалом, но и тяжелым моральным грузом. «В Сьюзен было очень мало свободы, – говорила Ева. – Вся радость нахождения с человеком исчезает, если он думает только о том, какой будет его эпитафия».
«СЬЮЗЕН СТРЕМИЛАСЬ СТАТЬ МОРАЛЬНО ЧИСТОЙ, – ГОВОРИЛА ЕВА, – НО ПРИ ЭТОМ ОНА БЫЛА ОДНОЙ ИЗ САМЫХ АМОРАЛЬНЫХ ЛИЧНОСТЕЙ, КОТОРЫХ Я ЗНАЛА. ОНА БЫЛА ПАТОЛОГИЧЕСКОЙ ПРЕДАТЕЛЬНИЦЕЙ».
Без кандидатской карьера Евы вела в тупик. У нее был ребенок, она мало зарабатывала и, чтобы сдвинуть дело с мертвой точки, решила написать кандидатскую. «Я помогу тебе получить стипендию от Американской ассоциации университетских женщин, – обещала Сьюзен. Именно эта организация финансировала год ее пребывания в Англии и Франции. – Я им напишу». Она так никогда им и не написала. Вспоминая этот полувековой давности обман, Ева не может ее простить. «Мне до сих пор очень больно, – говорила она. – С Сьюзен было что-то сильно не так».
Сила и притягательность Сьюзен практически полностью зависели от ее решимости побороть свои недостатки. Стремление избавиться от недостатков, которые она сама четко перечисляла, создавало продуктивное психологическое напряжение. Без активного желания улучшиться ей было бы суждено стать одним из ratés, ничего не добавивших в копилку истории и пропавших в полной неизвестности. «Что плохого в проектах самореформации?»[645] – вопрошала она в дневнике.
Иногда ее проекты «самореформации» казались окружающим довольно странными. Например, Ева запомнила возмущение Сьюзен тем, что той не нравятся морепродукты, потому что любые недовольства по поводу таких личных предпочтений являются просто смешными. А вот Сьюзен нравилась экзотическая еда. Во время первой встречи со Стивеном Кохом она пыталась удивить его своим экзотическим выбором и съела вонючие «столетние яйца», которые в Китае считаются деликатесом. Когда она была в Марокко вместе со своей подружкой Николь Стефани, то удивила элегантную француженку тем, что ела облепленных мухами улиток, купленных прямо у продавца на рынке[646]. Она любила требуху и вместе с Иосифом Бродским уплела порцию куриных лапок, после чего они вдвоем с поэтом бежали за разъезжавшей по китайскому ресторану девушкой с тележкой, чтобы заказать еще[647]. Один из знакомых Сьюзен писал о том, что «с ужасом» смотрел на то, как она ест. «Мне нравится экспериментальная еда», – говорила она Коху.
В дневниках Сьюзен упоминала, что считает своим недостатком отсутствие внимательного отношения ко вкусам других людей. Она писала, что была «возмущена физической брезгливостью Сьюзен (Таубес) и Евы». Зонтаг настаивала на своем «показном аппетите – реальном стремлении – есть экзотическую и «омерзительную» еду = стремлении заявить об отрицании брезгливости. Контраргумент, так сказать»[648]. Для Сьюзен это был способ, которым она пыталась отделить себя от своей привередливой матери. «Проверю себя – я морщусь? (реакция на привередливость моей матери (в еде)»[649]. Ее возмущало все то, что напоминало в Еве о Милдред: «У моей матери были красивые вещи (китайская мебель), но ей было все равно, и она об этом не заботилась. Ева равнодушно относится к творчеству Клейста и не хочет покупать сборник его лучших произведений»[650].