Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут появилась Светочка, принесла на лжежостовском подносе откупоренную водочную бутылку, два граненых стакана и сияющие чистотой фарфоровые чашки.
— Я об этом и хотел с вами говорить, — начал было Камлаев. — Мы давно уже существуем в каком-то качественно новом времени…
— Да неужели? — хмыкнул старик.
— Последние лет сто в музыке существует единственное правило, единственный канон — сногсшибательная авторская оригинальность в каждом новом сочинении. Каждое новое музыкальное произведение обязано быть создано в абсолютно новой технике — вот закон. После того же, как сочинение создано, создание другого произведения в такой же технике теряет всякий смысл, ибо является всего лишь повторением пройденного. Для того чтобы и дальше демонстрировать авторскую состоятельность, ты вынужден всякий раз изобретать совершенно новую систему правил, принципиально иную логику организации музыкального материала. Речь идет и о системе технических приемов, и о системе определенных духовных ценностей или, если угодно, метафизических идей, две эти системы неотделимы друг от друга и в итоге образуют одну. Бах мог находиться в одной и той же ценностной системе целое столетие — тот, кто живет сейчас, лишен такой возможности. Чтобы быть автором, ты должен создавать продукцию, отличную от всех других, которые имеются в наличии. Потребность в постоянном создании резко отличного, оригинального порождает цепную реакцию новаций, которая не будет знать ни остановки, ни обратного движения до тех пор, пока новационный потенциал полностью не исчерпается. И это исчерпание уже не за горами. Лезвие диссонанса, приятно раздражающее и приносящее искушенному слушателю куда большее удовольствие, нежели трезвучие, превратилось в такой же объект потребления, как и позитивное слабоумие развлекательной музычки а-ля диско. Цепная реакция новаций продолжается цепной реакцией адаптаций, оборачивается приспособлением новаторских идей к сознанию среднего потребителя; музыкальное произведение, подвергнувшись ряду адаптирующих манипуляций, превращается в товар, в еще одно название на полках музыкального магазина. Ну, вот, к примеру, недавний американский минимализм, состоящий из повторяемых, сознательно «бедных» паттернов, очень скоро превратился в так называемый «эмбиент», в ласкающую слух музычку ласковых синтезаторных переливов, благодаря которым каждый заокеанский студентик может вдосталь намедитироваться, ощущая себя причастным к экзотике загадочного, мистического Востока. И это уже модная тенденция, запущенный процесс потребления свеженького продукта, а не сущностная потребность человека в такого рода музыке. Музыка слишком развернулась к слушателю. Востребована не сама новация, а последующие ее убогие копии, которые производятся и продаются миллионами экземпляров. И это был, конечно, растянутый во времени процесс, который начался не вчера, а давно, возможно, еще столетие назад. «Хорошо темперированный клавир» — это ведь апелляция к абсолюту напрямую, без посредников. «Все исчезает — остается пространство, звезды и певец». Главным для музыканта было разрушение вот этой жалкой телесной перегородки между собой и тем, что мы называем «пространством и звездами»; главным было преодоление своей отдельности, ограниченности, самозамкнутости, малости. И слушатель был из этой цепи исключен.
Урусов тут как-то двусмысленно хмыкнул, то ли полностью соглашаясь с Камлаевым, то ли смеясь над убогостью его суждений.
— Нет, конечно, эту музыку мог слушать и кто-то еще, явившись в церковь или на княжеский прием, но эта музыка не учитывала слушателя как такового, как потребителя со своими запросами. Этот слушатель с запросами мог быть, а мог и не быть. В равной степени. И присутствие или отсутствие оного не было условием возникновения музыки. Просто слушатель случайно оказывался причастным, грубо говоря, к музыкальному таинству. А потом вдруг причастность обернулась свободным выбором того, кто слушает, и выбор был таков: хочу, чтоб животы под музыку тряслись и ножки сами собой дрыгались; хочу под кружевными зонтиками с красивой барышней под ручку по липовой аллее, и музыку такую, чтобы ее головка сама поневоле клонилась ко мне на плечо и чтобы девица поскорее сомлела и проявила уступчивость… Хочу быть потрясенным, просветленным, напуганным, удобной метафизики, расширения сознания хочу. Абсолют подменился маленьким человеком, присвоившим себе роль главного адресата музыки и ее верховного судии. Так вот, музыку это и убивает. Постоянная гонка композиторских вооружений и адаптация этих вооружений к мирным целям, превращение их в продукт, ценность которого выражается в деньгах. Рано или поздно все, что можно изобрести в техническом смысле, будет изобретено. И тогда начнется бесконечный процесс манипуляций уже сделанным, изобретенным, готовым. Я и многие другие занимаемся этим уже сейчас. Потому что цельные, законченные высказывания потеряли всякое значение, перестали нести изначально заложенный в них смысл. Вы говорите о мессах и кантатах, построенных по жестким правилам, но мессы и кантаты уже не имеют прежнего назначения, они были прикладными жанрами, а сейчас их не к чему приложить; мрачная же глубина органного звучания применяется повсеместно как наиболее доступная краска, как наиболее легковоспринимаемое средство выражения в каком-нибудь голливудском триллере средней руки или мюзикле Ллойда Вебера. И самое противное, что смысл может быть каким угодно, потому что изначального, настоящего уже не существует вовсе. Таким образом, композиторское творчество неминуемо сведется к констатации невозможности осмысленного высказывания. Мы будем брать готовые модели, разрезать их, склеивать, накладывать друг на друга, зацикливать, пускать задом наперед, но все это будет лишь бесплодной и бессмысленной игрой, игрой в самом гнусном смысле слова. И это будет смерть искусства вообще. Не понимаю, как этого можно не видеть, не знать.
— Ну, а сам-то ты что? — спросил Урусов, внезапно переходя на «ты» и опрокидывая бутылку в камлаевский стакан. Тут только Матвей и заметил, что уже изрядно хватанул и видит все, о чем говорит, в какой-то последней прозрачности и ясности — обычная иллюзия понятности целого, мироздания, пути, по которому шагает человечество, обычная иллюзия, которую дает опьянение.
— Я? Я чувствую себя заложником этого процесса.
— А-а-а.
— Я чувствую постоянную необходимость двигаться дальше.
— Ну, и дурак же ты, Матвеюшка. Вот сидишь сейчас, упиваешься собой, провидчеством своим, дальнозоркостью. Ах, как я, мол, хорошо и, главное, первым о смерти искусства сказал. Да пройдет всего лишь пять или десять лет, и о смерти искусства рассуждать не станет разве что ленивый. Мол, искусство умерло, и мир покачнулся, бездуховным, безблагодатным стал в своем производстве и потреблении. Вы даже сами себе отчета дать не можете, насколько вам удобно и комфортно говорить об этом как о совершившемся факте. Получается, с нас, то есть с вас, и взятки гладки. А скажи вам, предположим, что никакой такой смерти искусства на самом деле и нет, вы разве в это поверите? Ко мне-то ты зачем пришел? Вот и Светочку не пожалел, использовал. Проведи, мол, девочка, меня к старухе-графине, пусть раскроет мне тайну тройки, семерки и туза, а я тебя за это, может быть, и полюблю. А она ведь, бедная, третий день от твоих обещаний сияет. А как она тебя передо мной защищала, каким талантливым и чутким тебя мне представляла. Что же ты ей не сказал, что женат?