Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ещё при Василии Шуйском «мордва, и бортники, и боярские холопи, и крестьяне, собравшись, приидоша на Нижний город, осадиша его и многия пакости деяху». В 1639 году сбор ямских денег дотла разорил мордву и всё племя терюхан и значительная часть ердзян, забрав свой скот и рухлядь, рассыпалась по дремучим лесам. И было замечено, что при всех многочисленных восстаниях этих повстанцы обязательно прежде всего сквернили православные церкви; такую любовь сумели внушить к себе батюшки-просветители!..
И горели леса дремучие, бескрайные буйными огнями народного гнева, и лилась кровь, и как ни слабы были все эти повстанческие отряды в военном отношении, князю Ю. А. Долгорукому – его ставка была в Арзамасе – было нелегко бороться с ними, во-первых, благодаря их многочисленности и неуловимости, а во-вторых, благодаря тому, что в своей оценке московской силы ратной князь оказался более прав, чем сам того хотел. Блестящий и такой, казалось, воодушевлённый парад перед светлыми очами государевыми под Серебряным бором не совсем оправдал те надежды, которые он было вызвал. Из своей ставки князь сумрачно доносил в Москву, что очень многие дворяне и люди служилые не явились к исполнению долга на свои места. «У нас малолюдно, – писал суровый воевода, – стольников объявилось в естях 96, в нетях – 92, стряпчих в естях – 95, а в нетях – 212, дворян московских в естях – 108, а в нетях – 279, жильцов в естях – 291, а в нетях – 1508». Даже угрозы царя в указе особом, что те, которые не поедут и учнут жить в домах своих, будут лишены поместий и вотчин, видимо, не очень подействовали…
И чтобы расшевелить беспечную Москву, ратный воевода вместе с этим донесением посылал туда целый мешок воровских прелестных писем…
Тем временем в Симбирске стена вокруг посада была укреплена и вал вокруг кремля поднят. Степан приказал втащить на него пушки, и вот в ответ на суровое воеводское: «Пушкари, к наряду!..» на валу раздалось не менее суровое: «Казаки, к наряду!..». И грохотали казацкие пушки и били в башни, и стены, и в город, а часто удавалось казакам перебросить через стены и зажжённую солому, и сено или дрова. В городе не раз уже начинался пожар. Войско Степана всё росло и росло. Встревоженный воевода – прелестные письма в город так и сыпались – посылал несколько раз гонцов в Казань с просьбой о помощи, но он не знал, доходят ли его гонцы по назначению: весь край был объят огнём восстания. Отсиживаться становилось всё труднее и труднее, и казаки, чувствуя это, снова разгорались духом.
Стоял непогожий день. Волга насупилась. Низкие тучи неслись над раскисшею землёю. Под стенами Симбирска шло то же, что и всегда: изредка бесцельный выстрел мушкета, изредка так же почти бесцельно громыхнёт с той или с другой стороны затинная пищаль, но больше всего – надо же что-нибудь делать! – и те и другие бойцы бахвалились и обстреливали одни других крутой матерщиной, дворяне со стен хвалились всех этих холопей на кол посадить, а те грозились своими пиками толстое брюхо господское пощекотать…
Особенно в этом «искусстве брани» отличался Трошка Балала: он часто загибал такую похабщину, что не только свои казаки, но и на стенах все хохотали, и женщины, всегда с любопытством следившие за такими поединками, и батюшки в рясах поношенных. И, отбрив противника, Трошка, высоко неся свою поганенькую головёнку, гордо спускался с вала и шёл в ближайшее кружало, где он снова и снова изумлял всех подбором неимоверной мерзости.
– Ну, что жа, выходи, что ли!.. – кричали казаки. – Ага, Балалы и того испугались!.. Га-га-га-га… Погоди маленько, отведаете вы у нас Вольского дна!..
Вдруг с угловой башни блеснул к казакам длинный, белый язык, пыхнул и закурчавился белый клубок дыма и ядро, упав на мокрый вал, бросилось в кучу казаков и во что-то сочно шлёпнуло. Казаки брызнули во все стороны. На стенах захохотали. А на валу, в грязи, раскинув толстые руки, лежал в крови сине-багровый Тихон Бридун. Ядро угодило ему в живот и всё в нем сплющило, измяло и переломало. Высокая мохнатая грудь его, всхлипывая, трудно подымалась и опускалась…
Казаки, оглядываясь сторожко на крепостные пушки, заспорили тихо, как лучше снести старика в посад. Васька-сокольник – в осаде он что-то опять заскучал – за попом побежал…
Бридун ничего уже не сознавал. В душе старика нежным маревом стояло видение милой Украины. Вон хатка белая в садку вишнёвом, над сонным Пслом, и его Одарка с карими, ясными очами… И кровавый польско-татарский шквал, и гибель Одарки, и гибель беленькой хатки, и гибель всего… И Сеча буйная, и сверкающий Днепр, и задумчивые курганы в туманах утренних… И налёт на Анатолию солнечную, и тяжкий полон на турецкой каторге, в цепях, под ударами плетей нестерпимых, и налёт казаков, и радостное воскресение из мёртвых, и бои, и воля, и тоска, тоска, тоска… Да, то бандура поёт звенящими звуками своими, похожими на слёзы серебряных ангелов:
То не сизы орлы во святу неделю заклектали…
И всё тоньше, всё дальше, всё нежнее делается марево Украины милой и – всей его жизни…
– Кончился… – сказал кто-то тихо.
И корявые руки стащили потрёпанные шапки со вшивых голов…
Тем временем Степан сидел у себя дома, поджидая каких-то людей, которые, сказывали, только что пришли с Москвы. От нечего делать он перелистывал приходорасходную книгу хозяина дома, земского старосты, и читал его безграмотные записи: «Ходил к воеводе, нес пирог в 5 алтын, налимов на 26 алтын, в бумажке денег 3 алтына да свиную тушу в рубль, племяннику его рубль, другому племяннику 10 алтын, боярыне полтину, дворецкому 21 алтын, людям на весь двор 21 алтын, ключнику 10 денег, малым ребятам 2 алтына, денщику 2 алтына…»
За дверью послышались шаги, и в комнату вошли исхудалые, грязные и мокрые отец Евдоким и Пётр.
Они помолились на иконы и низко поклонились атаману:
– Здрав буди, атаман…
– А, старые знакомцы… – сказал Степан. – А я думал, кто… Все живы? Ну, садитесь вот на лавку, отдыхайте… Как там на Москве-то?…
– И в Москве, атаман, народ призадумался… – сказал отец Евдоким. – И дерзить стали властям предержащим… Вот как уходить нам, на торгу, на Красной площади, одного пымали за хульные речи. И говорил тот человек отважно, при всех, что совсем-де Степан Тимофееич не вор, а ежели-де подступит он к Москве, так надо выходить к нему почестно всем народом с хлебом-солью…
– Ну, и что же?
– А как полагается: отрубили руки и ноги, а обрубок потом повесили… – отвечал отец Евдоким, ухмыляясь.
– Так. Ещё что?
– А ещё… А ещё, – вдруг осклабился всеми своими жёлтыми, изъеденными зубами отец Евдоким, – ещё царь жениться задумал…
– Ах, старый хрен!.. – засмеялся Степан. – Кого же это он насмотрел себе?
– У боярина Матвеева, вишь, девка какая-то жила. Товар, говорят, самого отменного первого сорту…
– Ну, значит, на свадьбу надо поторапливаться казакам.
– Только вас и ждут… А то всё готово…
– Ну, а дорогой что?
– А дорогой, Степан Тимофеич, чистое столпотворение вавилонское… – сказал отец Евдоким. – От самой Оки мужики палят усадьбы господские, ловят и бьют приказных, начальных людей, помещиков. И такое-то делают, что иногда и у меня мурашки по-за коже бегают… А из Москвы разными дорогами всё к князю Долгорукому полки идут. И с Украины, вишь, этих… ну, как их?., драгунов, что ли, пёс их знает, взяли… А мужики везде на переправах их караулят, в лесах засеки устраивают, ямы волчьи по дорогам роют – много, много у тебя старателей-то, Тимофеич, ох как много!..