Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы не знаем, когда Пушкин проведал об отъезде Марии Волконской и что испытал, получив это известие. Из биографических хроник следует: на исходе декабря и в начале 1827 года поэт — не от накатившей ли хандры? — развлекался как мог бесшабашно, чередуя маскарады и «прогульные ночи» с « и пьяницами» (XIII, 319), даже не отвечая на письма приятелей. «Послание в Сибирь» он, однако, закончил досрочно и вручил его А. Г. Муравьевой, которая ехала вслед за Марией и миновала Москву 2 января 1827 года[448]. Прощаясь с Александрой Григорьевной, поэт «так сжал ее руку, что она не могла продолжить письмо, которое писала, когда он к ней вошел»[449]. О странном рукопожатии в Большом Спасском переулке — как будто адресованном не одной хрупкой даме, а сразу двум изгнанницам — жена декабриста недоуменно рассказывала в Сибири многим.
Спустя несколько дней (вероятно, 13 января) в Большом театре случился любопытный эпизод. В бенефис одной из московских актрис давали романтическую трилогию князя A. A. Шаховского «Керим-Гирей, или Бахчисарайский фонтан», созданную по мотивам пушкинской поэмы. Поэт присутствовал в зале, и когда трагик П. С. Мочалов «начал свой монолог:
то Пушкин вскочил с места и сказал чуть не вслух: „Совсем заставил меня забыть, что я в театре“»[450].
Надо ли напоминать читателям, кто описывался в прозвучавших со сцены стихах?
А 18 января было получено цензурное разрешение на печатание альманаха барона А. А. Дельвига «Северные цветы на 1827 год», куда Пушкин отдал письмо Татьяны. В конце марта послание «Я к вам пишу — чего же боле?..» наконец-то увидело свет[451].
Только теперь, когда Мария Раевская-Волконская покинула этот мир, поэт счел допустимым огласить «неполный, слабый перевод» ее «письма любви». Подчеркнем лишний раз синхронность событий: Пушкин сделал это сразу же после отъезда княгини.
Выпуская в том же году третью главу «Онегина» отдельной книжкой и упомянув в предисловии о «посторонних обстоятельствах», ранее не позволивших автору печатать роман более исправно, Пушкин заверил публику: «Отныне издание будет следовать в беспрерывном порядке: одна глава тотчас за другой» (VI, 639).
Он сдержал слово: последующие главы выходили почти регулярно — и неуклонно приближали читателей к замужеству Татьяны Лариной, превращению ее в княгиню N и роковому объяснению с Онегиным.
«Ну, нет, он Татьяны не стоил», — как-то ответил Пушкин барышням, простодушно мечтавшим о счастливой развязке романа[452].
О возможной погоне мыслей у нее не возникало, но все же береженого Бог бережет: чем быстрее и дальше Мария Волконская отъедет от Москвы — тем меньше возникнет дорожных сомнений в правильности сделанного выбора и тем недосягаемее она будет.
Впоследствии княгиня вспоминала: «Я ехала день и ночь, не останавливаясь и не обедая нигде; я просто пила чай там, где находила поставленный самовар; мне подавали в кибитку кусок хлеба, или что попало, или же стакан молока, и этим все ограничивалось»[453].
31 декабря 1826 года путешественница примчалась в Казань. Она решила не давать себе никакой поблажки и не задерживаться в предпраздничном, ярко освещенном городе.
«Я продолжала путь, — писала княгиня в мемуарах, — погода была ужасная; хозяин гостиницы мне сказал, что было бы осторожнее обождать, потому что будет метель.
Я подумала, что не с тем еще мне придется бороться в Сибири, велела опустить рогожу с верха кибитки и поехала. Но я не знала степных метелей: снег скоплялся на полости кибитки, между нами и ямщиком образовалась целая снежная гора. Я заставила прозвонить свои часы, они пробили полночь — мой Новый год, моя встреча Нового года! Я повернулась к горничной, чтобы пожелать ей хорошего года, не имея никого другого, кого поздравить; но она была так не в духе, я нашла ее выражение лица таким отталкивающим, что обратилась к ямщику: „С Новым годом тебя поздравляю!“
И я мысленно перенеслась к моим родителям, к своей молодости, к детству. Как этот день всегда у нас праздновался, сколько радостей, сколько удовольствий!»[454]
Неприятности новогодней ночи на этом не кончились: «Лошади стали; ямщик объявил, что мы сбились с дороги и что надо выйти и искать убежища. К счастью, неподалеку оказалось зимовье дровосека, мы вошли в него; я велела затопить печь, заварила чай для людей и дождалась утра, чтобы продолжать путь»[455].
Позади всего несколько дней пути — и такая кошмарная перемена: из «замка», где собирался «цвет столицы» и звучала прекрасная музыка, Мария, словно по воле злого волшебника, попала в нетопленую хижину простолюдина. О том, что будет дальше, за Уральским хребтом, думать княгине не хотелось.
Безостановочная езда по еще не укатанному зимнику утомила ее до крайности. К тому же увиденные однажды в лесу каторжники произвели на Волконскую самое «отталкивающее впечатление своей грязью и нищетой»[456]. Дабы не упасть духом окончательно, княгиня (о, эта âme slave!) решила в дороге петь и читать вслух стихи — и вот среди снегов зазвучала возвышенная поэзия вперемешку с «Idol mio» (из моцартовского «Дон Жуана») и другими любимыми (преимущественно итальянскими) мелодиями. Вероятно, Мария декламировала вконец изумленной горничной и то, что обожала всегда, с ранней юности — пушкинские строки. Такое занятие в какой-то мере приободрило княгиню и сделало ее дальнейшее путешествие не столь мрачным и монотонным. Более того, теперь Мария Николаевна иногда даже испытывала «какой-то восторг»[457].