Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отвернулся от склепа и подставил лицо ветру. Воздух здесь на холме был бы восхитителен, если бы только нервам не чудился в нем запах тления. Сомс раздраженно глядел на кресты и урны, на ангелов, на иммортели, на цветы, безвкусные или увядшие, и вдруг заметил место, настолько отличное от всего прочего здесь, что решил пройти необходимые для этого несколько шагов и посмотреть поближе. Спокойный уголок: массивный, необычной формы крест из серого нетесаного гранита, и четыре темных тиса на страже. Вокруг не было тесно от других могил, так как позади лежал небольшой обнесенный решеткой садик, а впереди стояла тронутая позолотой береза. Этот оазис в пустыне трафаретных могил затронул эстетическую струну в душе Сомса, и он сел там на солнце. Сквозь трепетные листья золотой березы он смотрел на Лондон и отдавался волнам воспоминаний. Он думал об Ирэн на Монпелье-сквер, когда волосы ее были ржаво-золотыми, когда ее белые плечи принадлежали ему, — Ирэн, награда его любовной страсти, не дающаяся в руки собственника. Видел тело Босини в белой мертвецкой, Ирэн на диване, глядевшую в пространство глазами умирающей птицы. Видел ее снова перед маленькой зеленой Ниобееи в Булонском лесу опять она его отвергла! Воображение перенесло его на полноводную реку в ноябрьский день, когда родилась Флер, к мертвым листьям, плывущим по зеленоватой воде, змееголовым водорослям, что вечно покачиваются и шипят на привязи, извивающиеся, слепые. Повело дальше, к окну, открытому в холодную звездную ночь над Хайд-парком, в комнату, где лежал мертвым его отец. Переметнулось к той картине «Города будущего», к первой встрече того мальчика и Флер; к синеватому дымку сигары Проспера Профона и к Флер, указывающей вниз, в окно — «рыщет»! К стадиону Лорда, где Ирэн сидела на трибуне рядом с тем, умершим. К ней и ее сыну в РобинХилле. К дивану, в уголок которого забилась Флер; к ее губам, поцеловавшим его Щеку, к ее прощальному «папочка!» И вдруг он опять увидел облитую лайкой руку Ирэн: машет ему напоследок в знак отпущения.
Долго сидел он там, вспоминая свой жизненный путь, неизменно направляемый собственническим инстинктом, и даже память о неудачах согревала его.
«Сдается в наем» форсайтский век, форсайтский образ жизни, когда человек был неоспоримым и бесконтрольным владельцем своей души, своих доходов и своей жены. А теперь государство посягает на его доходы, его жена сама над собой хозяйка, а кто владеет его душой — одному богу известно. Сдается в архив здоровая и простая вера!
Врываются клокочущие волны новой смены, возвещая новые формы, но это наступит лишь тогда, когда разрушительный их разлив пойдет на убыль после половодья. Сомс, сидя здесь, подсознательно ощущал их, но мысли его были упрямо обращены к прошлому — так мог бы всадник мчаться в бурную ночь, повернувшись лицом к хвосту несущегося вскачь коня. Через викторианские плотины перекатывались волны, захлестывая собственность, нравы и старые формы искусства. Волны оставляли на губах соленый привкус, словно привкус крови, подступая к подножию Хайгетского холма, где покоился в могилах век Виктории. И сидя здесь, высоко, в этом обособленном уголке, подобный символической статуе Обеспечения, Сомс отказывался слышать их неугомонный прибой. Он инстинктивно не боролся с ними: в нем было слишком много примитивной мудрости того животного, которому имя — Человек-Собственник. Волны угомонятся, когда у них пройдет приступ перемежающейся лихорадки экспроприации и разрушения, — насытившись ниспровержением чужого творчества и имущества, они опадут и войдут в берега, и возникнет новое строительство на основе инстинкта, который старше лихорадки изменения, — на инстинкте домашнего очага.
«Je m'en fiche», — сказал бы Проспер Профон. Сомс не говорил: «Je m'en fiche» — это по-французски, и чем меньше думать о бельгийце, тем лучше, но в глубине души он знал, что перемена означает лишь промежуточный период смерти между двумя формами жизни, необходимое разрушение для расчистки места под новую собственность. Что в том, что вывешена доска и уютное гнездо сдается в наем? Придут другие, и в один прекрасный день кто-нибудь приберет его к рукам.
И лишь одно действительно смущало Сомса, когда он сидел у могилы: нывшая в сердце тоска — оттого, что солнце колдовскими чарами зажгло его лицо, и облака, и золотую листву березы, оттого, что ветер так ласково шумит, и зелень тиса так темна, и так бледен серп месяца в небе.
Сколько бы он ни желал, сколько бы к ней ни тянулся — не будет он ею владеть, красотой и любовью мира!