Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но чего же, чего я испугался? Не слов же Телемаха? Не тех слов, что повторил вдруг про себя, когда увидел его на пороге? Не того, что произнес их на родном языке Кеф-Тиу, почти забытом? Чего же?
Он очень возмужал, мой Телемах, мой мальчик. Все явственней напоминает отца, только стал чуть стройнее и выше. Он рассказывает, как перехитрил всех, и пристал, вместо Большой, в Малой Гавани, да еще с опозданием, и мне кажется, что из глаз у него выветрилось все, чему я пытался его научить, а тело его насквозь пропахло морем. Как бы сам Одиссей, он сидит, подогнув левую ногу, на собственной пятке, и даже рука его, потянувшись за сыром, точно так же медлит потом, поднимаясь, будто отягощенная мечом или веслом. Ничего от матери. Разве лишь – или мне почудилось, когда я передвигал лампу? – разве лишь эта улыбка, та же летучая улыбка, какую я видел сегодня утром на губах Пенелопы… Может быть, эта улыбка напугала меня?
Как он сказал? «Выгребной ямой»? Нет, по-другому. На Итаке даже дети царей говорят иногда языком козопасов. «Оказывается, война, – сказал он, – кончается помойкой…». «Помойкой, Ментор, – сказал он, – в головах победителей и городах побежденных».
Ты прав, конечно, прав, мой мальчик, но твои ли это слова? Откуда тебе знать все это – тебе, никогда не входившему в города врагов? Впрочем, здесь говорят, что море делает мужчин мудрее, а женщин – старше. Очень похоже на правду: ведь теперь и ты, Телемах, как будто не хуже других понимаешь, что война окончена. Вот только улыбка твоя вьется, словно бабочка, возле тебя, то замирая на лице, то вспархивая, и я узнаю эту царственную тень – я вижу, каково тебе, Телемах.
Если война выиграна, спрашиваешь ты, где же победители? Ведь не назовешь победителями тех, кто вернулся, или тех, чьи дворцы превращаются в хлев. И не лучше ли забыть об Одиссее и не мучить себя ожиданием, ибо кому из живых придет в голову мысль о возвращении?…
Вот почему он пришел сюда, а не явился к матери. Значит, ему уже донесли, что пастухи опять прячут выброшенного морем чужеземца – интересно, которого по счету? Бедный мальчик, у него нет сил даже думать об этом, – не то что разыскивать его, вести к царице… Отплывая в Спарту, он мечтал найти отца или славу Тесея, а вернулся, так и не обнажив меча, – к тому, от чего бежал…
Что он говорит? Мешок? Это не может быть правдой.
Не перенять ли и мне, в самом деле, здешний дикарский обычай – не начать ли разбавлять вино водой?… То, что он говорит, не может быть правдой… Отчего так темно?… Они совсем разучились процеживать масло… Что ты делаешь, Телемах?… Я падаю?…
…Теперь нет смысла вспоминать, когда я перестал слышать его, или когда он ушел. Вино оказалось сильнее меня, но зато я понял, чего испугался. Телемах говорил медленно, гораздо медленней, чем обычно. Он говорил, как человек, который, очнувшись от забытья, пытается передать свой сон другому: его глаза словно не видели меня, а блуждали в недавних потемках. Так говорят те, у кого за плечами тяжелое горе или ноша, или долгая дорога в горах. То, что рассказал Телемах, – вернее то, что я пытаюсь вспомнить сейчас, – невероятно.
Нет, мне не показалось – у него за спиной был мешок. Небольшой потемневший мешок – из тех, что таскают с собой пастухи, – вот чего я испугался. Телемах положил его передо мной.
«Я не встретил отца, – усмехнулся он. – И ничего не узнал о нем. Зато нашел кое-что похуже».
Я уже стар. До того, как меня приютила Итака, я побывал на двенадцати островах. Я скитался и видел столько, что моих рассказов хватило бы и для правнуков Пенелопы. Но мог ли я вообразить, что услышу такое из уст ее сына, моего воспитанника, моего Телемаха?
Через два дня и две ночи после отплытия из Пилоса, рассказал он, ветер внезапно утих, и гребцам пришлось налечь на весла. Было жарко, и сам он уже собирался спрятаться в тень, когда со стороны восхода, как бы из самой глубины неба, вынырнул голубь и закружил над кораблем. Кое-кто счел это добрым знаком, кто-то – дурным предзнаменованием, поскольку земли поблизости быть не могло, да и сам голубь казался не совсем обычным. Он опустился на корму, а оттуда – прямо к ногам изумленного Телемаха, и тогда стало ясно, что небесный гость был посланником или, точнее, возницей: в хитросплетениях бычьей шнуровки он нес нечто, завернутое в листья орешника, нечто похожее на тростниковую дудку… Можно только догадываться, какой ужас охватил Телемаха через мгновение, когда он развернул то, чему на языке Итаки нет даже имени, – то, что следовало бы, наверное, с некоторой оглядкой, назвать здешним нелепым словом – свиток…
Мне доводилось слышать, что свитки умеют делать только спесивые жители страны Та-Кемет, которых здесь зовут черноногими. Говорили, будто они изготовляли их тысячами из стеблей тростника задолго до того, как началось строительство дворца в Кноссе, а те, кому посчастливилось прожить во дворце всю жизнь, рассказывали о целых хранилищах таких свитков. И я, пожалуй, охотно верил бы в это, если б хоть однажды повстречал человека, державшего свиток в руках…
То, что держал в руках Телемах, было свитком, и это было письмо. Тот, кто составил его, обращался к Телемаху. Свиток заполняли те самые письмена, которые я с таким трудом пытался приспособить к свистящему языку Итаки, – письмена Кеф-Тиу, моих предков.
Кажется, послание, так же, как и посыльный, не было единственным. Пока корабль плыл, голуби появлялись каждые два или три дня, всякий раз безошибочно доставляя свой груз Телемаху.
«Не для того ли, – сказал он, – ты учил меня слагать письмена, чтобы в пути я не умер от скуки? Чтобы я мог занять себя вот этим, если уж не нашел ничего, более достойного?».
Он достал из мешка несколько свитков, швырнул их передо мной и ушел… Хотя нет… Он сказал еще что-то… Да. «Теперь я понимаю, – сказал он, – вы, критяне, придумали письмена для того, чтобы лгать и забывать…».
Конечно, я стар, и память моя ненадежна, и мне все еще кажется, что сон или вино обманули меня. Ведь не может ночь длиться так долго. Не может быть правдой все, что я услышал. Чьи голуби, словно гонцы, способны найти корабль посреди моря? И где живут те, кто умеет перенести письмена падшего Крита на лист, сделанный из тростника?
Телемах прав, и мне лучше заснуть и не думать об этом…
Но вот же они, эти свитки… Если подвинуть лампу, они шуршат и шевелятся, и меняют цвет наподобие позднего меда. Вот они.
Брату Телемаху здравствовать и радоваться!
Оказывается, подобрать слова, – когда приветствуешь царского сына, – не проще, чем найти послушного раба или голубя. К тому же, и те, и другие требуют слишком много места. Однако предупредить я все-таки должен: Телемаху незачем оглядываться.
Увидеть меня все равно не удастся, то есть я пока еще не могу сделать так, чтобы Телемах увидел, а голос, что слышится ему сейчас, – конечно, не его голос. Это случается со всеми, кто лишь недавно одолел письмена и научился складывать их в слова не раскрывая рта. Если мне будет позволено назвать это умением читать, я сказал бы, что всех читающих поначалу страшит как бы чужой, но разборчивый шепот, схожий с говором брошенных весел. Но не его, а мой голос слышит сейчас Телемах, это я говорю – не оглядывайся.