Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она говорит это с железной уверенностью ребенка, что все будет в порядке, потому что за всем наблюдает Тот, Кто Знает, Как Должно Быть. Или с железной уверенностью пожилого человека, который знает, что чужое к нему уже не пристанет, а свое не минует. По той же самой причине. И ее глаза светятся таким нестерпимым небесным светом, что я, глядя в них, готов поверить, что так оно и есть. Или хотя бы будет в скором будущем, что, собственно, не так уж и мало для такого плохого еврея, как я.
Полдень, жара со всех сторон, даже снизу от асфальта. Плетусь, высунув язык, с рынка. Ряд блочных домов постройки середины шестидесятых. От них тоже пышет жаром. На скамейке возле дома сидит толстая, даже не толстая, а монументальная старуха в платке на голове, словно в короне, и подремывает. Даже во сне не теряя царской гордости осанки. В окне над ее головой оглушительно звонит телефон.
Не раскрывая глаз, а только чуть приоткрыв их и величественно изогнув шею в сторону звука, способного напугать до смерти, роняет четко и раздельно:
— Шток! Шток, бен-зона! (Тихо! Ша, сукин сын.)
Натуральная, со многими поколениями благородных предков, королева, роняющая презрительное замечание опростоволосившемуся слуге.
Это Мирьям.
Она родилась в Марокко, корнями из Испании, жила во Франции и на Корсике. Воевала в Европе, бывала в Киеве.
Она просто чудо. Пока я этого не знаю, но сейчас я с ней познакомлюсь.
Я засмеялся, и она открыла глаза пошире, чтоб рассмотреть, кто это смеет далее нарушать ее покой.
— Шалом, — говорю я, немного успокоившись.
— Шалом, — отвечает она с паузой и, похлопав по скамейке рядом с собой толстой рукой с кольцами на пальцах, говорит — Иди сюда, присядь со мной на минутку.
Иду. Она не просит, не приглашает, приказывает. Ослушаться нельзя.
— Ты из России.
Утверждает — не спрашивает. Она вообще спрашивает утверждая, возразить нельзя, можно осторожно поправить, но осторожно. Поправку она примет, со снисхождением, но примет.
— Из России, — спрашивает-утверждает она. — Дети. У тебя есть дети.
— Да, двое. Мальчику — пятнадцать, девочке — шесть.
— Хорошо, — и продолжает с резкого поворота — Когда мы сюда, в Ашдод, приехали, тут ничего не было. Домов не было, деревьев не было, порта не было, нашей синагоги не было, рынка не было. Песок был досюда, — она проводит черту на земле палкой себе под ноги. — Досюда был песок. Ты когда приехал, все уже было.
Не поняв, что это был вопрос, я спохватываюсь, когда чувствую, что пауза затянулась.
— Да, — говорю я, — все было, слава Б-гу.
— Слава Б-гу, — подтверждает она с заметным кивком. — Ты с бородой. Соблюдаешь заповеди. Или не соблюдаешь.
— Я… это… ну так, кое-что…
— Все мои дети соблюдают заповеди и внуки тоже, — тут она ненадолго застывает в нерешительности, продолжать ли, вдруг я неправильно пойму такую интимную подробность — Кроме Ицика, он в Австралии, — она переводит взгляд на меня, и на лице у нее написано, что в Австралии неимоверно трудно, почти невозможно соблюдать заповеди, вот Ицик и ударился в отход от традиции.
Мы на пару минут задумываемся о людях, которых жизнь заносит невесть в какую даль от их семьи и от их народа и заставляет забывать традиции. Я киваю, понятное дело, Австралия, что с них взять, бедный Ицик.
Мы еще некоторое время ведем такую неспешную беседу, в ходе которой выясняется, что не закончившая школу Мирьям твердо знает пять языков и пытается с соседями-эфиопами говорить на амхарском, побывала в куче мест в мире и знает о чем говорит, когда имеет в виду разрыв с традицией. Сама она разрывала с традицией дважды. «Дважды!» — поясняет она, подняв два слегка скрюченных пальца в перстнях, чтоб я не подумал, что Традиция такое пустяковое дело, которым можно пренебрегать сколько угодно, и ничего это не значит.
Первый раз, когда во Франции вышла замуж за инженера-корсиканца и переехала с ним на Корсику. Там среди соседей-итальянцев она выучила итальянский, а по-французски она говорила с детства. Ее муж не был ревностным католиком, но в их жизни не стало места ее иудейству. Не знаю, что там было в подробностях, но ее муж, когда началась война, вместе со многими корсиканцами поддержал Муссолини, и Мирьям вернулась в Касабланку, к своим родителям, братьям и сестрам.
Время шло, война отгремела, почти не затронув семью Мирьям, разве что французская текстильная фирма, где работали отец и старший ее брат Морис, свернула свои дела в Северной Африке. Но дело шло к независимости, страна стремительно исламизировалась, и многие евреи засобирались в Израиль. Семья Мирьям тоже.
Они приехали в пятьдесят четвертом году. После сияющей оберточной фольгой Касабланки Израиль казался заброшенным и провинциальным, никакого блеска и никакой степенности, работы для ее отца не было, братья работали на стройках и в порту, арабский и французский семьи Фалачи были чужими посреди ашдодских песков, а иврит они знали плохо, в основном из Торы и Сидура, а на идиш не говорили совсем.
Отец Мирьям купил приемник и слушал почти одни только арабские станции, где передавали арабскую музыку, главным образом египетскую. Отец ее очень любил модную тогда певицу Ум-Культум, знаменитую, в зените славы, подпевал ее голосу по радио и много спорил с соседями-сионистами, которые считали, что арабской музыке нет места в новом Израиле, хотя сильные тогда коммунисты и социалисты много говорили о союзе с арабскими рабочими.
Все-таки они были чужими и одинокими, мало чего понимали в «правильном» сионизме. Там все очень отличалось от того, к чему они привыкли, на чем выросли сами и на чем пытались растить собственных детей. Такая важная в Марокко для их самоопределения религия и осведомленность в ней были не сильно в почете, всякие «восточные» проявления подавлялись, незаметно, но марокканцы чувствовали себя где-то позади голубоглазых ашкеназов, упорных и более образованных, которые относились к ним как к младшим в семье, принятым и желанным, но мнение которых не первостепенно и от которого можно отмахиваться.
И Мирьям второй раз отошла от традиции. Подстригла волосы, стала ходить в ярких платьях, поступила, не спросясь отца, в организацию «Бейтар» и играла за «Бейтар» в волейбол. Это, по мнению ее родителей, ни в какие ворота не лезло. Не ходила в шаббатнее утро в синагогу с родителями, а отсыпалась после танцев накануне, что было вообще немыслимо — танцы в ночь субботы.
Сначала они жили в палатке, потом в вагончике, а потом построили маленький домик на берегу, тогда земля в этих местах ничего не стоила. Можно было ходить по субботам в марокканскую синагогу, Мирьям надоели шум и толкотня танцулек. И напряженное ничегонеделание в «Бейтаре» тоже надоело. Можно было купаться в море, как в Касабланке, можно было даже возражать и спорить с родителями по поводу новых нарядов, в Касабланке показавшихся бы неприличными для девушки из хорошей семьи. Можно было жить. И они жили. Врастали в землю.