Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они молча следили, как он закутывается в пальто, прижимает большой разноцветный мяч к груди и уходит своей забавной, упругой и неустойчивой походкой через боковую дверь. Через секунду-другую его силуэт мелькнул в щелях жалюзи, закрывающих витрину, и пропал.
Сим устало сел.
— Неужели это происходит со мной?
— С тобой.
— Хуже всего, что конца не видно. Я сижу здесь. Перестанут они когда-нибудь показывать эту пленку с нами за столом?
— Должны перестать, рано или поздно.
— Ты можешь не смотреть ее, когда показывают?
— Нет. В общем, нет. Вынужден смотреть, как и ты. Как, как… нет, не скажу, как Педигри. Но в каждых новостях, в каждом специальном выпуске, в каждой радиопрограмме…
Сим встал и перешел в гостиную. Послышался, становясь все громче, мужской голос, экран замерцал и вспыхнул. Эдвин остановился в дверях. Все это снова крутили по другому каналу. В кадре появилась школа, панорама медленно расширялась, захватывая развороченное закопченное крыло. Потом, чуть ли не целую вечность — Тони, Джерри, Мэнсфилд и Курц, подгоняющие заложников к самолету; и снова, как анонс перед очередными «Новостями», Тони в Африке, обращается к миру, прекрасная и далекая, своим серебряным голосом исполняет долгую арию о свободе и справедливости…
Сим не удержался от проклятия.
— Она безумна! Почему никто этого не скажет? Она безумная и злая.
— Сим, она не человек. Мы должны, наконец, взглянуть правде в глаза. Не все из нас — люди.
— Мы все безумны, вся наша проклятая раса! Мы опутаны иллюзиями и заблуждениями о проницаемости преград, мы все безумны и сидим по одиночным камерам.
— Мы думаем, что знаем.
— Знаем? Это хуже атомной бомбы. Всегда было хуже.
Потом они молча смотрели и слушали; и хором воскликнули:
— Дневник? Дневник Мэтти? Какой дневник?
«…Был передан судье Мэллори. Он может пролить свет…»
Вскоре Сим выключил телевизор. Двое мужчин переглянулись и улыбнулись. Их ждут новости о Мэтти — словно встреча с ним. Почему-то, сам не понимая причины, Сим приободрился при мысли о дневнике Мэтти, испытывая в этот момент едва ли не счастье. Он вдруг сообразил, что уже некоторое время безотчетно вглядывается в собственную ладонь.
Мистер Педигри в своем ветхом костюме из крапчатого твида, перебросив через руку пальто и сжимая обеими руками мяч, направлялся в парк. Он немного запыхался и негодовал на свою одышку, так как связывал ее с речью, произнесенной несколько дней назад перед мистером Гудчайлдом и мистером Беллом — речью, в которой добровольно заговорил о своем возрасте. И сразу же возраст выскочил из своей засады и шел сейчас рядом, из-за чего Педигри чувствовал даже меньшую, чем обычно, силу бороться с кривой своей одержимости. Кривая никуда не делась, это так, отрицать бессмысленно, иначе как бы ты мог оказаться в это осеннее время, когда дни еще теплые, но по вечерам внезапно холодает, как бы ты мог снова оказаться на пути в парк, несмотря на отчаянные слова, произнесенные всего часом раньше, и не только тогда, но звучащие здесь и сейчас, когда ноги несут тебя вопреки тебе самому — нет, нет, нет, не надо больше, о Боже! А ноги все равно (ты так и знал) несут тебя вперед и вверх по длинному подъему в райский, опасный, проклятый парк, где бегают и играют сыновья утра… И сейчас, когда впереди показались все еще открытые железные ворота, одышка как будто утратила значение; и факт, уже ожидающий его несомненный факт, что он проведет эту ночь в камере полицейского участка, чувствуя на себе всю тяжесть того особого презрения, которого они не проявляют к убийцам — несомненный факт, в котором он искал поддержку для «нет, нет, нет, о Боже!», реплики, оставшейся без ответа, этот факт терял убедительность и перекрывался дрожью предчувствия, которая в реальности, чего невозможно отрицать, способствовала возрастной одышке; не старость, но все-таки возраст, или порог старости. «Τηλικου ωζπερ εγωυ»,[18]— так он об этом говорил.
Все еще тяжело дыша, изумленный и печальный, он видел, что ноги снова несут его на крутой обрыв одержимости, вверх по гравию к воротам, ноги смотрят своими глазами, вглядываясь в ту даль, где кричат и играют дети — всего полчаса, и они будут дома с мамой. Только полчаса, и я протяну еще целый день!
Ветер швырнул охапку осенних листьев ему на ноги, но дети не замечали его и уносились прочь — быстро, слишком быстро…
— Подождите! Я сказал, подождите!
И это было разумно. Вот только у тела есть свой разум, и эгоистичные ноги пытались пройти мимо скамейки, где он сумел задержать их на некоторое время; накинув на себя пальто, он плюхнулся на железные планки.
— Ну и утомили вы меня, вы двое!
Двое сидели смирно в своих сияющих ботинках, и он чуть-чуть успокоился, чувствуя себя глуповато в окутывающем облаке иллюзий. Сейчас важнее ног стало протестующее сердце. Педигри прислушивался к нему, надеясь, что за этим тук-тук-тук не последует нечто ужасное; и, заметив, что удары замедляются, сказал про себя, не рискуя облекать слова в колебания воздуха, поскольку воздух в первую очередь должно было получать нуждавшееся в нем сердце:
«Еле спасся!»
Вскоре он открыл глаза и заставил яркие цвета мяча обрести четкую форму. Мальчики не задержатся долго в дальнем конце парка. Некоторые из них пройдут здесь, должны пройти, чтобы попасть к главным воротам, они пойдут по дороге, увидят разноцветный мяч и вернут мяч ему, когда он его бросит… Безотказная уловка, в худшем случае она закончится скоротечной забавой, в лучшем…
Солнце вынырнуло из-за облака, обхватило его множеством золотых рук и согрело. Педигри с удивлением понял, как он благодарен солнцу за эту милость и за то, что осталось еще немного времени до прихода детей. Размышление и принятие решения не только возбуждают, они еще и утомляют, а иногда доводят до истерики или чего похуже. Он подумал, что следует дать сердцу передохнуть, прежде чем приниматься за дело, и поэтому закутался в свое широкое пальто и склонил голову на грудь. Золотые солнечные руки ласкали его теплом, и он воспринимал свет солнца как волны, бегущие по воде от взмахов весла. Конечно, это было невозможно, но он с радостью обнаружил, что свет — сам по себе стихия, более того, нечто реальное, обволакивающее тебя второй кожей. Это заставило его открыть глаза и осмотреться. Тут он выяснил, что роль света — не только пропитывать предметы золотом, но и прятать их, ибо ему показалось, что он сидит по самые глаза в море света. Он посмотрел налево и не увидел ничего; тогда он посмотрел направо и без всякого изумления увидел, что к нему приближается Мэтти. Он понимал, что это должно его изумить, ведь Мэтти умер. Но вот он, Мэтти, входит в парк через главные ворота, одетый, как обычно, в черное. Он медленно подходит к мистеру Педигри, которому его общество кажется не только естественным, но даже приятным, поскольку мальчик выглядит вовсе не так ужасно, как можно было подумать, — теперь, когда он бредет по пояс в золоте. Он подошел, встал перед Педигри и посмотрел на него. Педигри понял, что они оба — в парке взаимности и близости, где солнечный свет ложится на тебя второй кожей.