Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что за существо растет сейчас в ее животе?» – думал иногда майор Галас в своем уединении в Махине, командуя строем или читая в своей комнате на кровати, позволяя себе втайне от всех поддаться лени. Безымянное создание, без пола, еще без человеческих черт, с перепонками, с разветвлениями голубых вен под мягким прозрачным черепом, существо с неопределенной, расплывчатой формой подводного животного, трепещущее и вытягивающееся в этой темноте и пустоте, как осьминог или рыба с большими бессмысленными глазами. Однако это странное и ужасающее существо было сотворено им, в постыдную брачную ночь, о которой он даже не помнил, во время акта, совершенно лишенного чувства и смысла, как и слепые спаривания низших животных. «Кровь от крови его», – говорили с благоговением.
Кровь и жизнь, не существовавшие бы без него, от которых он не мог отречься. До рассвета, в удушающем преддверии дня его позора и героизма, майор Галас проснулся в махинской казарме, содрогаясь от ужаса, потому что ему приснилось, будто водянистое, как осьминог, существо смотрит на него. Пробуждение не принесло майору облегчения: это существо жило, вопреки его нежеланию вспоминать о нем, хотя он и заставлял своего двойника писать письма, посылать фотографии с посвящениями, заботливо интересоваться здоровьем супруги, лгать ей, что продолжает искать подходящий дом в городе, и уверять, что было бы разумнее дождаться, пока пройдет июльская жара: Махина – настоящее пекло летом, и здесь даже нет военного госпиталя. Майор Галас еще не поднялся, окно, выходившее на долину Гвадалквивира, было открыто, но через него не проникал даже легкий ветерок: за всю ночь спокойный и горячий воздух не шевельнулся, а лунный свет, лившийся на пашни и оливковые рощи, придавал жаре известковую плотность. Майор Галас, против своего обыкновения, продолжал лежать в постели, раздетый, с открытыми глазами, неподвижно устремленными в высокий потолок, где появлялся не имевший определенного источника свет. Он думал о создании, существовавшем не только во сне, но и в действительности, вспоминал раздувшееся, покрытое потом тело, которое сейчас, наверное, ворочалось в большой супружеской постели, покинутой им с облегчением три месяца назад. Положив руку на живот, вероятно, уже можно было почувствовать движения существа, резкие толчки, изгибы рептилии, а через стетоскоп с отчетливой ясностью слышалось биение сердца – очень быстрое, неравномерное, как стремительный галоп или стук нервных пальцев по металлической пластине. Это биение раздавалось, как шаги маленьких ножек, будто существо приближалось к нему издалека – днем и ночью, неутомимо, как всадник на гравюре, из другого города, где его жена чувствовала, как оно растет, и ожидала неминуемые и благословенные муки его появления. Он знал, что будет потом: согнутые колени и раздвинутые ноги на кушетке, одетые в перчатки окровавленные руки врача с голыми предплечьями, как у мясника. Красное, перепачканное существо, появится среди крови и будет поднято за ноги при свете лампы, увеличивающей блеск пота и обильного потока темной крови. Майор Галас вскочил с кровати, лег на пол лицом вниз, жестко поднял свое тело, опираясь на ладони и пальцы ног, и начал считать вслух отжимы, которые выполнял, ни разу не прикоснувшись животом к плитам. Потом будут радостные объятия ее родственников, поздравления врача со все еще потным лбом и тремя капитанскими звездочками на белом халате, торжество в казарме, тост за новорожденного в офицерском зале, ящик сигар для всех желающих, даже официантов, которые, однако, предварительно будут спрашивать разрешения: «С вашего позволения, мой майор, но такое событие нельзя не отметить».
А он, его двойник, будет пожимать руки, принимать звонкие похлопывания по спине и думать, глядя на эти лица, что когда-нибудь его сын, только что появившийся на свет, станет походить на них, что его ждет та же жизнь и деградация, и именно он, отец, является виновником его существования, неизбежного идиотизма и несчастья.
Но все это так далеко, и так легко было мысленно лежать на кровати, с закрытой на задвижку дверью, глядя в открытое окно на спокойную, умиротворяющую ночь и посеребренную луной долину. Все это так бесконечно далеко от него, как подожженное жнивье и крошечные огоньки, дрожавшие на склоне гор, словно фары одинокого автомобиля, мигавшие на дороге среди оливковых рощ, как свист ночных поездов, проходивших у берега реки и медленно поднимавшихся на холм Махины. Тот, другой, автомат, скрывавший за собой его настоящую сущность, выйдет во двор казармы через несколько минут после того, как пробьет восемь. Он будет слушать донесения капитанов и осматривать построившиеся роты, а потом вернется к ожидающему в отдалении полковнику Бильбао и, вытянувшись перед ним, доложит:
– По вашему приказанию прибыл, мой полковник, в батальоне все без изменений.
– Ничто и никогда не изменит этого утра, думал я, – сказал майор Галас Наде. – Даже не стоило думать об этом, чтобы быть уверенным, что все повторится – так же как солнце не остановится посреди неба или здания, рядом с которыми ты шагаешь, не обрушатся ни с того ни с сего.
В четверть восьмого ординарец принес ему горячий кофе и только что смазанные сапоги – именно в тот момент, когда майор Галас заканчивал бриться. В половине восьмого он изучил и подписал подробнейший отчет о форме и вооружении, врученный ему накануне капралом Чаморро. В восемь тридцать, после утреннего построения, майор выпил вторую чашку кофе в офицерском баре, притворившись, что не замечает наступившей при его появлении тишины и трусливой враждебности, написанной на лицах его недоброжелателей. В девять часов майор Галас энергично открыл дверь в контору батальона и прошел в свой кабинет, не глядя на административных унтер-офицеров и писарей, стоящих у своих заваленных бумагами столов. В пять минут десятого он сидел перед своим письменным столом, под официальным портретом, с которого на него смотрело грустное, похожее на луковицу, лицо президента Республики. Майор Галас открыл ключом ящик стола и хотел продолжить неоконченное накануне письмо, но автомат отказывался писать в то утро, и ручка выскальзывала из его влажной от пота руки.
Ничего не будет, думал он, ничего, кроме жары и скуки субботнего утра, шума пишущих машинок по другую сторону прозрачных стеклянных перегородок, отделявших его кабинет от общей конторы. Лишь принесенные на подпись документы и заявления с просьбой об отпуске, звук горна в положенное время, крики унтер-офицеров, неохотно командующих военной подготовкой, размеренный стук сапог по гравию двора и винтовок о землю или плечи солдат. Майор Галас настрого запрещал себе думать о возможных признаках перемен или беспорядка, чувствуемых им в последнее время: собраниях в неурочный час в офицерском зале, посещениях гражданских с револьверами, отчетливо вырисовывавшимися под летними пиджаками, разговорах в столовой, прерываемых при его появлении, слухах о надвигающейся всеобщей забастовке, о сожженных урожаях и бунтах в окрестных усадьбах.
«Политика», – с презрением говорил майор Галас, когда кто-нибудь осмеливался спросить его мнение.
«Ложные слухи, выдуманные бездельниками, не способными придерживаться военной нейтральности», – ответил он две или три ночи назад полковнику Бильбао, когда тот послал за ним в три часа утра, чтобы осторожно спросить, как он будет действовать, если начнется военный мятеж.