Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Размеры скелета, которые я намерен здесь привести, заимствованы мною verbatim [лат. дословно] с моей собственной правой руки, где они были вытатуированы по моей просьбе… Но так как места у меня было мало, потому что я хотел еще оставить по возможности какой-то участок неисписанным для одной поэмы, которую я как раз тогда сочинял, я не стал утруждать себя лишними дюймами; да и вообще-то до дюймов ли тут, где речь идет о подлинных размерах кита?
И вот он сверяется со своей татуировкой-памяткой – и приглашает читателя последовать его примеру.
Но так как гигантский череп занимает столь огромную долю от общей длины скелета, так как он представляет собой наиболее сложную его часть и так как в этой главе о нем совершенно не будет вновь упомянуто, – крайне необходимо, чтобы вы постоянно держали его в памяти или под мышкой, иначе у вас не создастся правильного представления обо всей конструкции, к рассмотрению которой мы приступаем[25].
«К рассмотрению которой мы приступаем…» Это предполагает совместное рассматривание – прямо сейчас, в настоящем времени.
«Среди писателей не найти другого такого живописца и графика, как Диккенс», – написал Винсент Ван Гог в 1883 году. С тех пор много говорилось о том, что содержание романов и способ видения Диккенса обусловлены обилием визуальных впечатлений в жизни викторианской Англии. Его роман «Холодный дом» открывается великолепным описанием промозглого ноябрьского дня, когда весь Лондон тонет в сыром тумане, как на картине Тёрнера. А вот сцена из романа «Большие надежды»: маленький Пип с провожатым впервые идет в мрачно-таинственный дом мисс Хэвишем, и Диккенс пишет о свете, предметах, цвете, материалах, зрительном впечатлении и наблюдательности.
…Ни капли дневного света не проникало в [комнату]. Я решил, что, судя по мебели, это спальня, хотя вид и назначение многих предметов обстановки были мне в то время совершенно неизвестны. Но среди них выделялся затянутый материей стол с зеркалом в золоченой раме, и я сразу подумал, что это, должно быть, туалетный стол знатной леди.
Возможно, что я не разглядел бы его так быстро, если бы возле него никого не было. Но в кресле, опираясь локтем на стол и склонив голову на руку, сидела леди, диковиннее которой я никогда еще не видел и никогда не увижу.
Она была одета в богатые шелка, кружева и ленты – сплошь белые. Туфли у нее тоже были белые. И длинная белая фата свисала с головы, а к волосам были приколоты цветы померанца, но волосы были белые. На шее и на руках у нее сверкали драгоценные камни, и какие-то сверкающие драгоценности лежали перед ней на столе. Вокруг в беспорядке валялись платья, не такие великолепные, как то, что было на ней, и громоздились до половины уложенные сундуки. Туалет ее был не совсем закончен – одна туфля еще стояла на столе, фата была плохо расправлена, часы с цепочкой не надеты, а перед зеркалом вместе с драгоценностями было брошено какое-то кружево, носовой платок, перчатки, букет цветов и молитвенник.
Все эти подробности я заметил не сразу, но и с первого взгляда я увидел больше, чем можно было бы предположить[26].
Сколько отсылок к видению и видимым вещам в четырех коротких абзацах! И дело не в том, что такое количество визуальных референций необычно для литературы, а в том, что мы не всегда их замечаем. Писатели любят рассказывать нам о мыслях своих героев, но ничуть не меньше они говорят о том, что герои видят. Литература в большой степени состоит из описаний увиденного.
Схожее по остроте ошеломляющее зрительное впечатление описано в романе Генри Джеймса «Женский портрет», опубликованном почти двадцать один год спустя, в 1881-м. Во время визита в монастырь Изабелла Арчер неожиданно встречает многоопытную интриганку мадам Мерль и окончательно понимает: все недавние события ее жизни, включая замужество, – часть хитроумного плана с целью завладеть ее наследством. Эта сцена написана с таким захватывающим психологизмом и зрительные впечатления играют в ней настолько важную роль, что придется привести ее здесь почти полностью.
Изабелла поднялась, ожидая увидеть одну из благочестивых сестер, но, к великому удивлению, очутилась лицом к лицу с мадам Мерль. Впечатление было поразительное: мадам Мерль все время стояла у нее перед глазами, и теперь, когда она появилась во плоти, это было равносильно тому, что, оледенев от ужаса, внезапно увидеть, как задвигался нарисованный портрет. Целый день Изабелла думала о ее вероломстве, бестрепетности, ловкости, о возможных ее страданиях; и все, что было в этом темного, вдруг озарилось светом, когда она вошла. Одно то, что мадам Мерль была здесь, уже служило чудовищной уликой, собственноручной подписью, страшным вещественным доказательством из тех, что предъявляют в суде. Изабелла почувствовала полное изнеможение… 〈…〉
В одно мгновение мадам Мерль угадала, что между ними все кончено, в следующее же мгновение угадала причину: перед ней стояла не та женщина, с которой она была знакома до сих пор, а совсем другая – женщина, знавшая ее тайну. Открытие это потрясло ее до самого основания, и в ту секунду, когда оно было сделано, эта совершенная особа дрогнула и пала духом… Почувствовав прикосновение столь острого оружия, мадам Мерль пошатнулась, и понадобилась вся ее неусыпная воля, чтобы вновь собраться с силами. 〈…〉
Изабелла видела все так же отчетливо, как если бы оно отражалось в большом чистом зеркале. Для нее эта минута могла бы стать одной из самых значительных – минутой торжества. То, что мадам Мерль изменило мужество и она увидела перед собой призрак разоблачения, уже само по себе явилось отмщением, само по себе чуть ли не предвещало более светлые дни. И какой-то миг, стоя в полуоборот и будто бы глядя в окно, Изабелла наслаждалась этим сознанием. За окном тянулся монастырский сад, но она его не видела – не видела ни набухших почек, ни сияющего дня. В беспощадном свете разоблачения, ставшего уже неотъемлемой частью ее жизненного опыта и обретшего