Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женя потирает руку. На запястье красуется пластырь. О чем-то мне это напоминает, о неприятном, но я не отвлекаюсь на мозговой штурм: тема интереснее. А понимание, что мне что-то интересно, – самый действенный из всех корвалолов.
– Разве в масштабах одной личности можно убить в зародыше войну? – не без подковырки уточняю я.
Женя фыркает. Кажется, я скучал по этому лошадиному звуку.
– Ты Гитлера-то вспомни! Ну мнения некоторых, что ему просто надо было дать спокойно стать художником. Он, получается, – Женя шумно отпивает чаю, сгрызает половинку печенья, – мой клиент. Я сказал бы ему искать истоки комплексов в детстве, срать на критиков с колокольни, самосовершенствоваться, оттачивать стиль и завести паблик вконтакте… Ну не смотри так. Знаю я, что про убитый в фюрере талант – просто шуточки. Но в каждой шутке…
В каждой. Тут он прав. Я вспоминаю отказные письма авторам, те самые, которых никогда не пишу. Подсознание мое, видимо, полностью на Жениной стороне: не хочет плодить разочаровавшихся в себе, озлобившихся Гитлеров.
– …Я попросил его… – Я упустил что-то, вспоминая увиденные в интернете картины Гитлера, действительно не бесталанные. Теперь пытаюсь ловить Женину мысль. – Я попросил: «Помогите мне», а он сказал: «Я больше ничем не могу». Мы тогда просто сидели с этим вискарем и разговаривали. Я, знаешь, прежде-то ему и вопросов про те годы почти не задавал, специальность его основную не изучал, а тут спросил: «А как же там? Что же вы делали?»
– А он?..
Теперь, с упоминанием горячих точек, я вдруг понимаю, что видел этого Арзамасова – у Джуда на авторских встречах – раз и в инстаграме – два. На презентациях бледный подтянутый мужчина, с такой же примерно сединой как у меня, но с чуть более длинными вьющимися волосами, всегда терялся в толпе восторженной молодежи, а вот в постах я рассмотреть его мог. И сейчас он вспомнился мне даже не по идиотским припискам «Хозяин дал Добби докторский носок» и «Палач, ученик палача, принял первый зачет». Взгляд этого профессора… протравленное дымом взрывов летнее небо. Даже когда улыбается, что-то там стылое, напряженное – непередаваемое цепляющее «не то». Так смотрят нездешние. Те, самые, о ком Бакланов написал в своем рассказе.
– А он ответил: «Разговаривали. Ты правда, что ли, думаешь, что вот так – когда что кость выдрало, что душу – одинаково; когда понимаешь, что без всего прожить можно, а без пары капель дождя, как в том физкультурном зале, нельзя; когда подвел, не защитил, а тебе, хороня детский гробик, говорят: “Спасибо, что другие уцелели”, – что-то еще поможет? Только разговор, Жень, когда нужен. Молчание – когда говорить не могут. И спокойствие. Всегда». И знаешь, я понял. Когда у человека, неважно почему, рушится мир, он же ищет твердую почву. Прямо или подсознательно, но ищет. И этот самый экстремальный психолог – а если не брать масштабы ЧС, просто тот, кто утешает, – ею и должен быть. Землей. Твердой землей. Не ангелом с райским голоском, не волшебным доктором с таблеткой и уж точно не молоточком лоботомиста. Твердой, мать его, землей. В которую можно шептать или выть, можно уткнуться, можно плакать или ни слова не говорить, а земля все-все выдержит. И он может. Всегда мог. Для всех. Для меня.
«Хотелось бы и мне так уметь…» Это ведь тоже было в посте.
– Арзамасов?
В такие секунды – секунды абсолютной любви – человеку, оказывается, сложно смотреть в глаза. Как-то неловко, будто застал за чем-то.
– Да. Я хочу так же. Потом. Пройти переквалификацию, у нас же тоже теперь есть кафедра. Педсостав частично из того самого Центра. А меня уже немного задрала моя стезя, творческая психология… как-то она опопсовела. И обмельчала.
Вот оно откуда и вот оно зачем. То, какой он. Все в нем.
– Женя, это очень здорово. Удачи.
Только не сломайся. Хотя бы ты не сломайся. А еще я боюсь, что те, кто спасают слишком много душ, тоже расшатывают реальность.
– Можно я покурю?.. – Он глядит куда-то в стол.
– Ты же давно уже не…
– Да иногда. Когда к ней вот езжу. У нее наверняка пачка в куртке осталась. Там всегда есть. И она…
– Да. – Мне сложно. Очень сложно, во мне же полубезверие, классический, не Варин, материализм. Но я повторяю за Джудом: – Она бы не жадничала.
Он ненадолго выходит в коридор, а я смотрю на красную флешку. Она все еще на столе, рядом с пепельницей – единственное яркое пятно. Я обвожу ее пальцами, думая: как помада. Совсем как помада журналистки из сна, и у Вари такая же была. Броская. Кричащая. Еще и недешевая, не стиралась от поцелуев. Хотя в тот корпоратив она еще предпочитала побюджетнее. В помаде у нас было все.
За Джудом уже из коридора стеной тянется дымовуха. Рваное движение – и он грохается обратно на стул. Опять грызет печенье, закуривая его и запивая. Внимательно на меня смотрит и неожиданно продолжает говорить так, будто и не прерывался:
– Короче, чистая проза. Когда я совсем нализался, говоря о Варьке, он дотащил меня до дивана и бросил там в обществе своих котов – шикарнейших голубых мейн-кунов Элтона и Фредди. И разговор наш – с ним, не с котами – я почти не помню. Кажется, просто вспоминал, какая же она была охуенная и талантливая, и ляпнул – уже под конец, – что я передергивал на пару ее фоток и всегда после вот тех разов, чтоб хоть в собственных глазах не быть совсем извращенцем, покупал ей что-нибудь в подарок. Врал: «Так просто», «Настроение хорошее», «День барсуков»… – он осекается. – Э-э-эй. Чего смотришь?
– Я тебя убью, Жень, – ласково улыбаюсь. – Вопреки всем бестселлерам. Урою. И закопаю на даче у сестры, под гортензиями. И Космос твой тебя не спасет.
– Ой. – Джуд хлопает себя по лбу. – Увлекся. Извини. Но ты пойми, все это было до того, как она обрела статус твоей законной…
– Женя! – Я пытаюсь щелкнуть его по сигарете. –