Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тина все шла и шла на запад, чувствуя, как война дышит ей в спину перегаром. Вместо уже привычной украинской речи, пополам с как-то выученной в потребных масштабах немецкой, вокруг стало слышно сплошное шипение; Тина вспомнила книжку великого писателя Максима Горького, где сказано, что у поляков язык змеиный, и догадалась, что дотопала до Польши, но и немецкие разговоры тоже иной раз удавалось подслушать, из них следовало, что дела у фюрера очень фиговые, а потому надо топать дальше. Скоро польская речь кончилась, пошла одна немецкая, однако дела у фюрера были еще фиговей, чем раньше. Когда что требовалось Тине, брала она из тачки банку-другую прессованной ветчины, либо пачку кофе, приходила под уютные немецкие окна и меняла: большая сила была тогда в качественных продуктах, а от кофе бауэрши так и вовсе слезы проливали. Не обходилось без столкновений, многим тогда интерес к Тининой личности стоил жизни. Тина дала себе относительно твердый зарок: после законного мужа в ее жизни никаких мужчин не будет. Хватит. Детей на ноги ставить надо.
Была уже зима сорок пятого, когда Тина стала чуять дыхание войны уже не за спиной у себя, а где-то прямо по курсу. Семилетняя дочка, впрочем, уже начала матери помогать, иной раз даже костер раскладывала сама, а однажды повела себя совсем как настоящая женщина. Среди ночи прямо к их костру выкатился из леса неизвестного происхождения джип с четырьмя насмерть перепуганными людьми в штатском. Девочка даже маму не стала будить, просто взяла «шмайссер» и всех чужаков разом положила. Мать ее здорово отшлепала за это, запасов в джипе оказалось мало, только документы какие-то и мешок странных зеленых денег. Наутро Тина, закопав и джип, и убитых румынских министров, тихонько прошла на хуторок, расположившийся в котловинке между холмиками, убедилась, что немецкий тут звучит очень странно, ее тут не понимают, но зато очень хорошо понимают, что это за непонятные зеленые деньги. Сменяв всего-то пару бумажек на большущую сумку всякой еды, — а сумку-то, сумку вообще в придачу дали, бесплатно! — решила Тина деньги эти беречь. Видимо, в страшные дни конца войны зеленые деньги все-таки чего-то стоили. Может быть, даже только они. Тина не знала, что того же мнения придерживается весь мир.
К лету Тина с детишками, незаметно для себя и для войск союзников, протопала сквозь Баварию и вступила в Эльзас. Здесь прятаться стало трудно, леса поредели, война, кажись, кончилась, язык кругом звучал вовсе непонятный, французский, но тут Устинье изрядно повезло: она неожиданно набрела на русский хутор, точней, на деревушку домов в тридцать. Вокруг деревянной православной церкви со сгоревшей колокольней жили потомки заброшенных Первой мировой войной во Францию кубанских казаков. Тину наняли батрачкой за харчи на четверых и не пожалели: работала Тина, как добрая дюжина казачек. К весне будущего года к ней вовсе привыкли, как-то спокойней жилось приемным детям Эльзаса за спиной этой могучей женщины. Тина иной раз вздыхала: мужа бы сюда, дом бы отстроить, да и… понимала, что муж ее и тут за свое ремесло взялся бы, сплевывала сквозь зубы и снова бралась за работу.
Висевшая над всеми беглецами опасность быть снова возвращенными в Совдепию исчезла довольно быстро. Воеводы союзников, отвезя домой репарационное барахло, возвращались в Европу и собирались драться между собой, ни о какой выдаче бывших пленных уже и речи не заводилось. Устинья, жившая в русской избе, тоже, понятно, никакой новой речи завести не могла, казачье село — не то место, где французскую речь могут преподать. Но дети росли, дочка совсем уж невестой стала, и с опаской ловила Устинья голубую муть, то и дело мелькавшую в глазах старшего сына, Ярика. Негоже было растить детей в такой глуши, им нужно на ноги становиться твердо. Тина решилась. Собрала снова тачку пожитков, «шмайссер» выбросила, зато уцелевшие почти на три четверти румынские доллары, напротив, упаковала очень бережно и, провожаемая опечаленным эльзасским казачеством, пошла вдоль вполне уже восстановленной железной дороги из Меца на Париж.
Потом были скитания по портовым городам, бесплодная попытка высадиться в Нью-Йорке, — Тине воспретили появляться в Штатах пожизненно, заподозрив в сношениях с коммунистами, — были заезды в какие-то бананово-лимонные республики, мешок с долларами отощал окончательно, и давно уже шли пятидесятые годы, когда пакетбот выгрузил семью Романовых в столице Пуэрто-Рико, большом и красивом городе под названием Сан-Хуан. Как она сюда попала и даже откуда приплыла — не взялась бы объяснить и сама Устинья, знала она только, что жить нужно в Америке, а чем Северная лучше остальных — ей никто не разъяснил. Здесь, в Сан-Хуане, ей вообще-то тоже проживать не полагалось, с пятьдесят второго года тут была вроде как бы тоже американская территория, однако Устинье надоели океаны, в общем, не то нарушила она данный по уходе из России обет безбрачия, не то целостность черепа кому-то нарушила, не то оба этих факта имели место, вспоминать про то не хотела. Она получила какие-то документы и была выпущена в Сан-Хуан с видом на жительство, детьми и остатками пожитков. Жительство в первую ночь получилось пляжное: нигде, кроме бесконечно длинной полосы городского пляжа, пристроиться не удалось, да и туда пробрались все четверо не очень легальным путем. Но как-никак было не холодно, солнце наутро взошло с востока, и по этой верной примете решила Тина, что никуда она отсюда больше не ездунья. Баста. Никуда она отсюда не двинется. И дала в том зарок, более или менее твердый.
Английский у Тины как-то не заучивался, но неожиданно легко выучился испанский. Пошла она, как обычно, мыть ресторан за восьмерых да там же вышибалой подрабатывать. Полгода она копила деньги, прежние были совсем на исходе, еще призаняла у одной русской графини по фамилии Малкин, собственно, владелицы того самого ресторана, где заменяла значительную часть обслуги, — и открыла вблизи от главного рынка салон-гадальню с русским рестораном. Дело пошло, как шло все, за что Тина бралась, только историческая эпоха, да и география, мало ей способствовали. Все Устинье доставалось лишь с полным напряжением сил. Особенно оказались немолодые мулаты падки на борщ, на блины, на предсказания судьбы по картам, кофейной гуще, ногтю и цвету искр из глаз. Было Тине всего еще только сорок лет с хвостиком, вполне она еще могла рассчитывать и на супружеское счастье, и на несупружеское, но зароку своему осталась верна. Ну а если и не осталась, то кому какое дело. Разве ж мужики в Сан-Хуане могут водиться? А свой остался на Брянщине, где только заикнись про этот самый Сан-Хуан, так попросят не выражаться.
Кланя перешла на заведование процветающей кухней при материной гадальне-ресторации, все Тинины детишки окончили плохонькую и очень скоро закрывшуюся русскую школу наподобие приходской, — вероятно, будет точней сказать, что школа сама окончилась. Старший сын, Ярик, вовсе отбился от рук, неделями не ночевал дома, потом, кажется, завербовался в «зеленые береты», и слухи пошли о нем удивительные. В последний раз матушка видела блудного сына из окна своей кухни, и был он в форме американской морской пехоты, а выражение глаз его было мутно-голубое, очень огорчившее дальнозоркую Тину. Домой он, понятное дело, не пришел, даже, говорят, имя и фамилию переделал на испанский лад.
Без большого сожаления Тина отсекла старшего сына от сердца, убедила себя в том, что дурные отцовские черты перешли именно к нему, а вот лучшие достались младшему, законному, не «привенчанному», через одиннадцать месяцев после венчания родившемуся, это особенно важно, нареченному в святом православном крещении в честь Георгия Победоносца. Тот, впрочем, как и старший брат, не выдался ни ростом, ни телосложением, а уж лицом, конечно, не уродился особенно, — зато обладал абсолютным слухом, сам научился играть на флейте, и по классу оной принят был в высшую музыкальную школу Сан-Хуана, которую содержало местное общество развития креольской музыки. Флейтой владел он превосходно, хватал почетные стипендии одну за другой, даже великий старик де Фалья, доживавший свой долгий век именно в Сан-Хуане, его как будто похвалил, и собирался принять участие в каком-то международном конкурсе, — и вот именно тогда роковая настырность окаянных гринго испортила ему жизнь.