Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этого он собирался в течение суток переговорить с каждым из зэков наедине у себя в палатке и сказать им две вещи: во-первых, что они не должны отчаиваться, отчаяние – самый страшный грех, всё плохое, что творят люди, – от отчаяния, а во-вторых, что выход есть и он достаточно прост. Им прямо сегодня, ничего не откладывая, надо друг с другом попрощаться и отправиться в обратный путь. То есть пойти вслед за Верой. Так же, как они раньше сообща, дружно восстанавливали Верину жизнь, они теперь должны начать восстанавливать свою жизнь и жизнь своих близких, а когда это будет сделано, вместе с ними всеми, как бы родом, повернуться и уходить, идти назад, в прошлое.
Клейман думал им сказать, что то, что он не раз слышал в лагере, будто Вера не хочет, чтобы кто-нибудь шел следом за ней, – это неправда, так же, как неправда, и что она уходит равно от всех, вообще уходит из этой жизни. Нет, она лишь не хочет никого из них звать, вести за собой насильно, каждый должен сам, добровольно, сделать выбор – намерен ли он и дальше жить вместе со страной, и тогда он, конечно, должен забыть о Вере – или в жизни важнее Веры для него ничего нет и он готов забыть о стране, только бы ее вернуть. Всё в этом мире имеет цену, за всё надо платить, и они должны это понять.Закончить же разговор Клейман предполагал тем, что, насколько ему известно, между Верой и Сталиным около года назад устно было заключено следующее соглашение: Сталин и Вера решили как бы поделить народ так, чтобы одна его часть, без всякой крови, без новой гражданской войны, тихо и мирно разошлась с другой в разные стороны и никто никому не мешал бы жить, как он хочет. По этому соглашению Вера обязалась перед Сталиным ни одного человека за собой назад не звать, но если кто-то сам, по свободному выбору, решит за ней следовать, препятствий чиниться ему не будет.
То есть Клейман практически всё подготовил, чтобы на процессе предъявить суду сотни, а то и тысячи людей, которых Вера уже увела. Это была, конечно, гениальная провокация, после нее отмахнуться от Вериного дела никто бы не смог, никто не посмел бы сказать, что, пока война не кончена, со всем этим можно подождать. Всё, что делал Клейман, и всё, что он говорил, отличалось такой убедительностью, что Ерошкин не сомневался, что к июню уговорить воркутинских зэков пойти вслед за Верой ему наверняка бы удалось.
Сидя в кабинете, он представлял, как поверившие Клейману воркутинцы один за другим идут назад, сначала медленно и неуверенно, только пробуя, нащупывая путь, потом, постепенно освоившись, всё более и более ходко. И уже не одни они шли, за ними потянулись их родные, всё их племя, и было ясно, что это не конец, далеко еще не конец. Потому что у каждого из шедших тоже была родня, он в свою очередь сманил бы ее, и так они звали бы, тянули за собой одного за другим, пока в эту проклятую, в эту бесконечную воронку не ушла бы вся страна до последнего человека.
Было чудо, что Клейман умер в начале мая, что ему не хватило трех недель, чтобы запустить безумный механизм. Сейчас Ерошкин понимал, что, что бы ни думал Клейман, тогда и вправду был бы конец, даже Сталин ничего исправить бы уже не смог. Они один за другим ушли бы вслед за Верой, ушли, никого, кроме нее, не видя и ни на кого не обращая внимания. То есть Вера, если бы они в самом деле были ей нужны, просто приняла бы их из рук Клеймана, взяла, как дар, как подношение, так, будто он для нее это всё и готовил. А Клейман в который раз объяснил бы себе, что снова ему или помешала война, или Ерошкин со Смирновым продались Вере и с помощью Сталина ставят палки в колеса. Но это было бы уже неважно.
Когда Ерошкин впервые прочитал весь клеймановский план, он был так потрясен, что сначала даже не разобрался, что операция планировалась на июнь-июль, то есть Клейман умер раньше и сделать, по-видимому, ничего не успел. Он боялся и напугал Смирнова, что не исключает, что что-то Клейман зэкам сказал, и этого может хватить, чтобы дальше всё уже шло само собой.
Когда месяц спустя воркутинские зэки в полном составе прибыли в Ярославль и вслед за клеймановскими бумагами поступили в его распоряжение, он чуть не полгода не мог успокоиться. При каждом удобном случае и на допросах, и просто так то с одним, то с другим заводил разговор на сей счет, всё пытался добиться, что что-то все-таки сказано было, какие-то намеки сделаны, и теперь они просто затаились, выжидают момент, чтобы и впрямь отправиться назад за Верой. Он их то так, то этак наводил на эту тему, всё ходил и ходил вокруг, потому что сказать прямо ничего не мог, но криминала не было, и в конце концов он написал в Москву, что Клейман отдал Богу душу вовремя: похоже, зэки здесь невинны, как младенцы.
За эти полгода, когда, разговаривая с воркутинцами, Ерошкин отчаянно боялся, что сам наведет их на эту мысль, то есть Клейман ничего сказать не успел и он сделает это вместо него, Ерошкин уверился, что каким-то волшебным способом всё, что направлено против нее, Вера и вправду может обратить себе на пользу. Он говорил это Смирнову всякий раз, когда разговаривал с ним по телефону, писал в каждом своем донесении в Москву; Смирнов торопил его, грозился отдать под суд за саботаж, потому что всё стояло, а он отвечал, что, не зная наверняка, как обстоят дела с этим клеймановским планом, ничем другим заниматься невозможно, любой свой шаг он должен двадцать раз проверить и перепроверить. Всё же однажды он насчет Клеймана вдруг и сам успокоился, и Смирнова успокоил, и дальше все тридцать лет, которые ему еще оставалось жить на этом свете, отзывался о нем с подчеркнутым уважением, как многие вспоминают, даже с сожалением.
В Ярославле, когда Ерошкин после ареста Клеймана заступал на его место, он некоторых вещей, происходивших здесь раньше, долго понять не мог. В досье Радостиной Клейман как будто с первого дня аккуратно фиксировал и донесения агентов, и активные мероприятия, и допросы лиц, так или иначе привлекавшихся по этому делу, – словом, всё, что с Верой было связано, и при беглом прочтении Ерошкину показалось, что картина полная, без пропусков и лакун. Но потом с этим стал разбираться дотошный Берг, и сразу сделалось ясно, что многих документов нет. Когда-то, вне всяких сомнений, они были, но затем Клейман почему-то их уничтожил. Ерошкину тогда не показалось, что всё это так уж важно, однако Берг был напуган и идти к Вере, пока дело не разъяснится, наотрез отказался. Ерошкину снова пришлось заниматься клеймановским архивом.
Пропуски были странные, например, из досье было видно, что Клейман уже через неделю после того, как Вера приехала в Ярославль, считал необходимым ее арестовать, выписал для этого ордер; месяц спустя он несомненно знал и то, что она возвращается назад, как будто догадывался и как она это делает, однако Вера так и не была арестована, даже дневник изъят не был. Обе темы – арест Веры и изъятие ее дневников – возникли снова только через полгода, когда Клейман – Ерошкин об этом знал – получил прямую и ясную поддержку Ежова. Но и тут на всякий случай он продолжал страховаться.
Так, сам себе противореча, Клейман писал, что раньше было непонятно, как Вера идет назад. Большинство из его подчиненных, например, были уверены, что Вере хватает ее фотографической памяти, в свою очередь он, Клейман, подозревал, что у Веры есть какие-то записи, благодаря которым она идет, однако несколько обысков, проведенных, когда ни ее, ни ее родителей дома не было, результатов не дали. Только сейчас удалось наконец точно установить, что Вера пользуется подробным дневником, причем он существует в двух экземплярах: один переплетен вместе с другими делами Волжского речного пароходства, куда Вера, переехав в Ярославль, устроилась на работу машинисткой, а второй недавно перевезен из Москвы и спрятан на чердаке среди прочей рухляди.