Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее вдруг обуяло чувство, о котором она раньше не имела понятия: слепая самоотверженная любовь к неодушевленному монстру, пожирающему ее дни и сосущему из нее жизненные соки – такая же нежданная, стремительная и отчаянная, как и ее любовь к мужу. И тут уместно спросить: отдаваться работе неистовей, чем мужу – это ли не повод для недовольства с его стороны? Оказалось, что нет. Если раньше она, безотлучно находясь дома, запасалась в течение дня нетерпением и, дождавшись мужа, окружала его энергичной заботой, то теперь муж, бывая дома, встречал ее у порога, а затем сидел с ней на кухне и, с улыбкой выслушивая горячие фабричные новости, вставлял время от времени: «Ешь, ешь, а то остынет!» Ему нравилось заботиться о ней, озабоченной и уставшей.
Когда на первых порах она часто, слишком часто возвращалась домой поздно вечером, и сил у нее хватало только на то, чтобы поцеловать спящего сына, кое-как поужинать, добраться до постели и, прильнув бледным лицом к мужу, пролепетать в ответ на его нежные потискивания: «Климушка, родной, давай завтра – я сегодня никакая…» – так вот, жалея ее, безвольную, он прижимал ее к груди, гладил и целовал в голову, и было удивительно, сколько ласки и тепла таило его грубое суровое тело. Она откликалась невнятным бормотанием и через несколько минут засыпала, устремив к нему лицо с доверчиво приоткрытым ртом. Он, боясь пошевелиться и с умилением прислушиваясь к ее тихому дыханию у себя на плече, оставлял ее там дышать как можно дольше, перед тем как разомкнуть объятия, уложить, прикрыть одеялом и осторожно поцеловать.
Ничего этого она не чувствовала и утром просыпалась так же внезапно, как и засыпала, но уже свежая, бодрая, с новыми дерзкими мыслями о фабрике. Если время позволяло, то перед тем как отдаться фабрике, она отдавалась голодному возлюбленному, соединяя тем самым три любви в одну, потому что ее любовь к фабрике и любовь к сыну были продолжением ее любви к мужу.
Она ухаживала за фабрикой, как ухаживала бы за их покалеченным, тяжелобольным ребенком, а вылечив, принялась холить ее и лелеять. Это потом она узнает другую, подноготную сторону своих усилий – резко возросшую капитализацию фабрики и все такое прочее и скучное.
Неожиданным и вынужденным отдыхом были для нее Санькины болезни – слава богу, редкие, несерьезные, дежурные, и тогда она, досадуя и на болезнь, и на отдых, сидела дома, отводила с сыном душу, продолжая думать о фабрике и любить ее по телефону. Однажды после трех первых самых окаянных и заполошенных месяцев, когда она, видевшая ребенка только спящим, захотела взять его на руки, он закапризничал, изогнулся и потянулся ручками к няньке. Покрасневшая няня забрала его и смущенно заворковала: «Ну, а где наша мамочка? Ну-ка, Санечка, где наша мамочка? Ну-ка, ну-ка, покажи, где мамочка!..» И ребенок, помедлив, указал на нее пальчиком, как указал бы на стол или стул, если бы его попросили. Указать указал, но идти к ней не захотел.
Этот случай изрядно отрезвил Аллу Сергеевну и заставил появляться дома пораньше, чтобы побыть с сыном, перед тем как он уснет. Если Клим приезжал не очень поздно, а случалось такое не более двух-трех раз в неделю, то они, поужинав, устраивались на диване перед телевизором. Постучав для порядку в его дверь («Как у тебя, Климушка, дела?») и заведомо зная, что не откроют («Все в порядке, Аллушка, все в порядке!»), она возвращалась на свою половину, откуда за неимением других делилась фабричными новостями. Он внимательно слушал, переспрашивал, уточнял, хмыкал или, дергая бровью, ронял в адрес нерадивых контрагентов: «Вот как!..» Уловив его недовольство, она спешила заверить, что необходимости в санкциях нет: не желая доводить дело до греха, она обращалась к нему за помощью только в исключительных случаях.
Говорили, что у него крутой нрав и тяжелая рука, но эти его принадлежности жили где-то там, на темной стороне луны, а рядом с ней находился человек-солнце, за которого ей ни разу в жизни не пришлось краснеть. Удивительно удобное, экологически чистое душевное состояние – быть замужем за человеком, о котором знаешь только то, что он самый любящий и нежный мужчина на свете! И это правильно, ибо плох тот отец, что освещает жизненный путь дочери темным пламенем грубых манер. Да, да, именно дочери. Такими с некоторой долей навязчивости виделись ей их отношения за пределами кровати: примерный отец любовно и сдержанно указывает дочери на ошибки и не забывает приветствовать достижения. Разумеется, так же вел бы себя с ученицей добрый учитель, но Клим к учительскому рвению добавлял голос крови, завещанный ему ее настоящим отцом.
Иногда ей это нравилось, и тогда она избегала называть его Климушка, чтобы супружеским именем не разрушить запоздалое и, может, потому такое сладкое, доверчивое, добровольно-подчиненное дочернее чувство. Но иногда роль дочери ей надоедала, и тогда она разгуливала перед ним в коротеньком облегающем халатике и без лифчика. Сверкая стройными, невыносимо притягательными ногами, поигрывая несдержанной грудью и вскидывая потупленные глаза, она намеренно усаживалась так, чтобы и без того короткие полы разъезжались до ослепительно-молочного наваждения. Ей, видите ли, нравилось наблюдать, как в муже вспыхивает и разгорается смущенное желание, как отец борется в нем с мужчиной.
Вот и здесь, на диване, она каждый раз с волнением ждала, когда он, увлекшись поучениями, непроизвольно начнет оглаживать ее, забираясь как бы невзначай в укромные места и задерживаясь там. На ее глазах происходила стремительная метаморфоза отца в любовника, и нежный, пожираемый страстью оборотень уносил ее в спальную, где заставлял забыть обо всем на свете. Такая вот деловая прелюдия, такой вот квазиинцест.
Выходные утренние часы, если Климу некуда было спешить, они проводили в постели. Натешившись, брали к себе сына, и он ползал между их распаренными негой телами, переваливаясь и воркуя. С гордостью и умилением взирая на плод их любви, она вдруг подхватывала ребенка и прижималась с ним к суровому сдержанному мужу, чтобы шепнуть: «Мы очень, очень, очень любим нашего папочку!» Русоголовый, подвижный, смышленый малыш, заключенный в семейную раковину, таращил любопытные глазенки. Заговорил он в тот год почти без участия матери, впрочем, как и отца, но все же к отцу он тянулся охотнее, чем к матери.
Алла Сергеевна никогда не видела мужа с книгой. Он часто и загадочно говорил по телефону, а по телевизору смотрел только новости. В театр ходить воздерживался, но был умеренно рад домашней музыке. Погревшись у семейного очага, он уезжал по делам, и, как уже говорилось, никакого порядка в его исчезновениях и возвращениях не было – сплошной таинственный хаос.
Алла Сергеевна, возлюбив после «Евгения Онегина» оперу и побывав затем с Сашкой в Большом еще пару раз, через месяц после свадьбы попросила мужа сводить ее туда, пока еще не поздно, на что Клим ответил: «Я с тобой, Аллушка, готов куда угодно, но только не в оперу! Если хочешь, сходи с подругой!» И пообещал им в сопровождающие крепкого охранника. Настаивать было бесполезно, капризничать она не умела, а поскольку ее безрассудно счастливое состояние, в котором она в то время пребывала, крайней нужды в опере не испытывало, то Большой театр был с легким сердцем отложен до лучших времен. Между прочим, ей тогда пришлов голову, что она могла там встретить Сашку. «Вот была бы сцена: стою яперед ним, сбежавшая любовница, с законным пузом, чужая, равнодушная и недосягаемая!» – проступила на ее лице язвительная усмешка. В возможные последствия такой встречи она углубляться не стала. Предполагалось, что искусав себе локти, заплакав и заломив руки, Сашка окончательно исчезает с ее пути.