Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После родов ей стало не до оперы, а с фабрикой светская жизнь и вовсе отошла на задний план. Небольшая коллекция оперных пластинок безуспешно пыталась привлечь ее внимание через тонированную стеклянную створку тумбочки, кряхтящей под тяжестью лоснящейся импортной аппаратуры.
Она не чуралась телевизора. Правда, смотрела урывками, и интерес ее при этом был сосредоточен на одежде, в которую рядились бойкие жители голубого эфира. По той же причине она любила диетически– обезжиренные американские фильмы, но досмотреть их до конца ей редко удавалось. Иногда, оставаясь одна, она подходила к книжному шкафу, скользила взглядом по вспученным корешкам и выдергивала тот, что наиболее, как ей казалось, соответствовал ее настроению. Предвкушая удовольствие, она забиралась с ногами в кресло и принималась читать. Но нет, не одолев и трех страниц, она откладывала книгу и устремленным сквозь стены взором прокладывала мыслям путь к фабрике. Увы, увы, и это стало ей понятно в первый же месяц новой жизни – увы, о собственном Доме мод придется на время забыть, ибо невозможно запрячь одну лошадь в две повозки. Но она построит его, обязательно построит! Вот только поставит на ноги фабрику…
В таком спрессованном, однообразном, но вовсе не скучном виде представляются ей первые годы фабричной эпопеи. Таков был их торопливый бег, и по мере того, как дело налаживалось и внутреннее напряжение ослабевало, ее жизнь наполнялась светским разнообразием, а усталое удовлетворение сменялось ощущением свободного парения.
Что же касается мужнего совместного «куда угодно», то поначалу оно ограничивалось выездами в принадлежавшие их сообществу рестораны – родовые увеселительные заведения, где по-семейному отмечались успехи их общего дела. Потом, когда в лесу под Балашихой были отстроены дома для Клима и его ближайших сподвижников, они выбирались туда черной стремительной кавалькадой и развлекались тем, что навещали друг друга, переходя из дома в дом. Стриженые лужайки там сладко пахли кровью искромсанной травы, и мужчины с пивом в руках общались на них с грубоватой сердечностью, как это делали бы железнодорожники или строители, или кузнецы с плотниками. Кроме Маркуши, все друзья Клима были женаты и имели детей. Их жены, простоватые и хозяйственные, сбивались поодаль в кружок и, вслушиваясь в их горластое просторечие, невозможно было не признать, что высокие чувства подобны оперным голосам: у многих они отсутствуют напрочь, у остальных же не превосходят диапазона губной гармошки.
Итак, летом девяносто шестого они впервые выехали на зарубежную базу отдыха «климовских» – в Испанию.
…Где ее ждали новые открытия.
Во-первых, три ослепительно белые виллы – ухоженные кукольные мирки в ряду таких же белых двухэтажных домиков, отделенных от береговой полосы заборами – по пояс каменными, а выше пояса из плотного, непролазного, густо-зеленого, мелколистого кустарника с квадратными плечами, над которыми возвышались стриженые шевелюры примыкавших к ним деревьев.
«Чьи? Наши!» – отвечал Клим, пояснив, что здесь в течение года по очереди отдыхают простые российские граждане, каковыми являются он, его соратники и их жены с детьми. В тот раз вторую виллу занимала семья одного из приближенных Клима, а на третьей располагался Маркуша с охранниками. Кроме того имелся «наш» отель, где восстанавливала силы братва попроще. Все это бандитское профсоюзное хозяйство располагалось к северу от Барселоны, в городке Премиа-де-Мар. Неудивительно, что в полном соответствии с законом случайных смыслов, странным образом возникающих из фонетического родства далеких друг от друга понятий – таких, например, как носки-обноски, тунец-тунеядец, стойка-настойка, астроном-гастроном, рабский-арабский, овечий-человечий, расширяться – два ширяться и им подобных – так вот, следуя этому закону, отдых в тех местах был прозван рядовыми братками «марухина премия» или просто «маруха». «Обещали марухину премию… Оттянулся на испанской марухе…» – хвастали они в разговоре.
Во-вторых, ухоженное испанское королевство. Все здесь – от укладок до уклада было другое, не наше, неожиданное, непривычно мечтательное и, самое главное, далекое от тех дежурных вибраций, что существуя внутри каждого из нас, исправно отзываются на звуки знакомого имени. Произнесите «Испания», и на ваш зов тут же сбегутся дон Кихот, дон Жуан, армада, инквизиция, тореадоры, коррида, Гойя, Кармен, но пасаран, сиеста, кастаньеты, рокот гитары, красно-черное фламенко, строптивые баски – как языки пламени, как жар невидимого костра. Испания – территория страсти, возвышенная и свободолюбивая страна чернокудрых гордецов и гордячек: с таким лестным мнением приехала она туда.
На самом же деле в выгоревшем от солнца приморском городке жили вежливые, улыбчивые, спокойные, соединенные друг с другом амортизаторами культуры люди. Рядом с ними Клим и его друзья выглядели и вели себя, словно слоны в посудном ряду. Не грубо, нет – неуклюже. Алла Сергеевна, как и всякий, попадающий под поверхностное очарование нового и незнакомого – исходит ли оно от человека или явления природы, ремесла или книги, страны или зари жизни – испытывала жадное ахающее любопытство, чему немало способствовали их прогулки по городу.
Обжигаемые белым перпендикуляром солнца, экономные, с геометрическим усердием разлинованные и выложенные серой плиткой улицы. Послушная прирученная зелень, аккуратные поджарые деревья, растущие там, где им указано. Двух-трехэтажные, игрушечные против московских дома. Резные сгущенные тени, что вжимаются в испуге в полуденные стены, а переведя дух, переходят в контрнаступление. Фасады блеклых тонов, словно плоскости, сошедшие с кубических картин Пикассо. Или перешедшие туда со стен домов? Не на испанских ли улицах берет начало малокровный кубизм – дитя высокомерной живописи и ее практичного кузена дизайна?
«Ну, конечно, – огорчалась она, глядя на лоскутную очередь домов, – ну конечно, Пикассо давно процитирован! Ведь его сухие, покоробленные выкройки женских форм в них же и должны воплотиться!»
И пока Алла Сергеевна увлечена поисками родства между шулерской колодой пикассовых плоскостей и уличными настенными фресками в стиле а ля Кандинский (кстати, вот верный признак конца света – Сикстинская капелла, расписанная абстракционистом), вставим здесь тайком от нее несколько замечаний.
В многочлене «Я царь – я раб – я червь – я бог» человека разумного должна в первую очередь заботить его третья ипостась, поскольку она врожденная, тогда как остальные три – приобретенные. И заботить должна не столько ее внутренняя сущность, казнятся которой лишь люди униженные, сколько внешнее обнаженное сходство. Не этого ли сходства, оказавшись голыми, бессознательно стыдимся мы, корчась и торопясь прикрыть то, чем на самом деле должны гордиться? Не оттого ли кутаемся в одежды, чтобы скрыть ею досадное подобие? Если это так, то главная задача всякого модельера, а также иных деятелей искусств – отвлечь взгляд человека от его приземленного, извивающегося обличья, ибо человеку куда милей чувствовать себя гладким вкрадчивым зверем, чем мириться с положением червя.
В широком смысле Мода – это та порция свободы, которую эпоха отмеривает человеку, и которую человек, вступая в соревнование с себе подобными, волен употребить или не употребить. Давно известно, что Мода повелевает не только материальной частью нашей жизни, но и тем эфемерным, неосязаемым миром, который обнаруживает себя в наших чувствах. К примеру, потребность одеть мысли – той же породы, что и потребность одеть тело. Писатель, как уже говорилось – модельер языка. Он повелитель и раб тщеславного, спорного, навязчивого феномена, обозначаемого туманным понятием «творчество» – род восхитительной, желанной болезни, которой вместе с ним подвержены художники, музыканты, артисты и прочие служители муз. Метаболизм индуцируемых ими чувств, эмоций, ощущения и образов способен оживлять и окрылять чужие души.