Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одного Леву знал Митишатьев, другого — Бланк.
Лева был вынужден разговаривать с Бланком в присутствии Митишатьева. Его неприятно поражала столь резкая перемена собственного тона, словно заговорил другой человек; от собственной благовоспитанности — слегка мутило. Митишатьев иронично поглядывал из-под трубки, словно все про Леву понимая. Эта ухмылка, не более чем привычная масочка Митишатьева, тоже злила Леву своей выработанностью, что ли, техничностью, тем, что, независимо от прозорливости Митишатьева, она так подходила к случаю.
И пока на том конце рассыпался в любезностях старый Бланк, — Лева на этом конце тоже в ответ рассыпался, но рассыпался буквально, зримо для Митишатьева. Он был уже готов нахамить Бланку в угоду Митишатьеву, — но что-то не пускало: кровь не давала… Тут Бланк стал извиняться некстати — заизвинялся и Лева. Митишатьев, для иронии, сыграл «на зубариках» «Марш Черномора». А Лева, устав от этой своей двойственности, столь постыдно — надо же так получиться! — обнажившейся, уже не слышал, что говорил Бланк, со всем соглашался, в суть не вникая. Когда же повесил трубку — все понял и похолодел: Бланк сейчас будет здесь.
— Сейчас здесь будет Бланк, — сказал Лева иронично молчавшему Митишатьеву, неприятно ощущая, как в этой короткой фразе успела перемениться его интонация: он как бы не то вынырнул на поверхность, не то, наоборот, погрузился, — и если слово «сейчас» было еще произнесено в точности тем тоном, каким он разговаривал с Бланком, то слово «Бланк» Лева уже произнес тоном, каким перед тем разговаривал с Митишатьевым.
— Грядет Исайя! — хохотнул Митишатьев. — Гряди, гряди… Ис-сайя! А что, как ты думаешь, если я у него денег займу?
Леве все еще не хотелось поймать взгляд Митишатьева.
— Не стоит… — испуганно сказал Лева.
— Почему же не стоит? — Митишатьев как бы обрадовался, привычно ухватив Леву, ощутив его слабину. — А вот и займу!
— Прошу тебя, не надо, — съежившись от предчувствия, сказал Лева.
— Почему же не надо? Как раз он и может дать. Подумает, что купил или унизил меня, — и даст.
Лева молчал.
— Слышите, как каплет время? — спросил Митишатьев. — То грядет Исайя!
— У Исайи было удивительное лицо… — глубокомысленно изрек Готтих.
— Иди же вниз, отпирай, — сказал Митишатьев, — не слышишь, как Исайя отряхивает свои бобруйские галоши?
Лева спустился по лестнице в невыразимой тоске.
Спускаясь с Левой по лестнице, мы расскажем немного о Бланке. Он — наш последний персонаж…
С Бланком у Левы были особые отношения. Бланк уже давно не работал в институте, существуя на пенсии. Он не хотел на нее уходить — он любил намекать на это: что его «ушли». Он стерпел и продолжал появляться в институте, скорее чтобы потолочься в родной суете, посмотреть, послушать, чем для дела. Но у него имелся и вечный повод: «Одна работа, которую он сейчас пишет», нет, нет, говорить о ней преждевременно… Был он старик живой, бодрый и общительный, и просто ему было скучно торчать все время дома. «Творить» в тиши кабинета он не умел, да, кажется, и не хотел. Он приходил раза два-три в неделю и перебирался из кабинета в кабинет, слушая новости, сплетни и анекдоты и разнося услышанное из одного кабинета в другой. Он «не мог без людей».
Первое, что обращало на себя внимание в Бланке, была чрезвычайная внешняя опрятность, которую можно было почти счесть изысканностью и изяществом, хотя этими качествами она (опрятность) еще не была. Это была та нечастая печать физической чистоты, какая бывает у давно богатых и давно цивилизованных людей, в прочих же условиях эта черта все- таки индивидуальна… Бланк как бы мог легко общаться с кем угодно, с последней сволочью — и оставался все тем же отутюженным Бланком, без пятнышка. К Леве он потянулся сразу же, авансом — на породу, на фамилию. Он любил останавливать Леву в коридоре, и они подолгу разговаривали, и каждый проходивший мимо них вполне питал их разговор, состоявший, главным образом, из оценок и удовлетворения друг другом от совпадения этих оценок и, в свою очередь, от совпадения уже этого совпадения с некой общей, как бы абсолютной, оценкой, которая есть мнение круга (на этой «бирже» было точно выверено, кто гений, кто талант, кто честен… и раздвигание подобных «обойм» было смелостью духа, грозившей повышением или понижением в мнении круга, как по службе). Так они обсуждали, и каждый проходивший мимо раздувал огонек их разговора, и, за какой-нибудь час, они успевали обсудить многих. Кроме радостно-общих тем, Бланк и Лева имели как бы и одну общую коллекционную страстишку. Один как бы уже давно собирал, — другой — тоже как бы собирал или собирался начать собирать. Были это то ли монеты, то ли спичечные коробки…
Лева охотно становился тем, кем его хотел видеть Бланк — человеком «породы», той культуры и порядочности, которая в крови, и ничем ее не заменишь, никак уж ее не выбьешь… Лева подыгрывал, конечно, но это доставляло ему то удовольствие, как будто Лева вспоминал что-то о себе, и была в этом какая-то не проявившаяся в его жизни правда. В этой роли он чувствовал себя естественно и, поскольку давно уже не знал сам, где находится и кто же он, даже доходил до полной достоверности ощущения, что он именно тот, за кого его Бланк принимает и за кого он ему себя выдает. Примечательно, что никогда — здесь его инстинкт был на высоте — не разговаривал Лева с Бланком в присутствии третьего лица: он замолкал и уходил, как только оно появлялось. Для Бланка это, естественно, сходило как бы за то, что у них разговоры не для чужих ушей и ни к чему профанировать настоящее их общение.
Бланк был как бы вот какой человек: он не мог говорить о людях плохо. Если он говорил, что все — ужасно, то его оценка отдельных людей была превосходна. Если же он позволял себе ужаснуться кем-нибудь, то говорил о жизни как о даре Божьем… Всякий раз его сознание, описав фантастический логический круг, взмыв спиралью, обернувшись, находило себе объяснение любому человеческому поступку с гуманистической точки зрения, когда еще не все потеряно, рано ставить крест и т. д. (Любопытно только, что, при такой его способности, для Бланка существовала группа людей, объединенная одной всего лишь общею чертою, группа, на которой крест был им поставлен заранее. Но — тем лучше становилось остальное большинство…)
Это-то безразмерное свойство, которое можно обозначить как доброжелательность, особенно приблизило Леву к Бланку после той самой пресловутой истории с Левиным приятелем и того процесса, когда Лева так заметался и растерял лицо… Лева как раз вернулся из спасительного отпуска (а приятеля уже не было в стенах) и сносил, как мог, всякие недомолвки и намеки сослуживцев — тут-то к нему и подошел благородный Бланк.
Лева сжался, потому что, если мнение остальных было ему безразлично и могло быть небезразлично лишь по расчету, по расчету же получалось, что им безразличен, прежде всего, сам Лева и что мнения у них и нет, то мнение Бланка, казавшееся таким незначительным в карьерных выкладках, словно бы, странно даже, именно оно, это пустяшное мнение, как раз что-то и значило, причем не только по-человечески — от него-то как раз что-то и зависело. То, с чем опасней всего не посчитаться… И тут благородный Бланк выдал Леве огромный аванс. Я понимаю, сказал он глубоко сочувственно, как вам тяжело переносить все эти слухи, всю эту грязь, тем более что вы и возразить-то не можете, как порядочный человек, потому что, защищая себя, как бы чистоплотно вы это ни делали, вы как бы невольно продаете своего друга, а в их зрении безусловно так, и только так; вы не способны на это, я вас так понимаю! но пусть вас хоть утешит, что я ни во слово из всех этих сплетен не верю… Лева чуть не расплакался, тут же в коридоре, от радости и от стыда, и взятку принял, тут же поверив, что все именно так, как говорит Бланк. Ведь это же надо, какой голубой человек! Бланк растрогался, увидев Левино волнение, опять истолковал его по-своему, благородно, и они долго, в сладком молчании, с влажными глазами жали друг другу руки. После этого их разговоры стали еще более проникновенными и у них появилась как бы общая тайна, и при встрече Лева уже предавался ему как пороку, сладострастно разыгрывая то, что хотел видеть Бланк. Так у Бланка появилось некое «право» на Леву…