Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Карла! Когда ты будешь свободна? Что мы можем станцевать с тобой вместе? Что-нибудь новенькое?
В качестве партнерши Карла досталась Нурееву от Эрика Вруна. Балерина вспоминала, как во время репетиций часто ошибалась и называла Рудольфа Эриком. На удивление, он никогда не обижался на это: «Ничего страшного, ведь я тоже очень люблю Эрика».
В самом последнем интервью журналу «Пари матч» Рудольф признался:
— Я никогда не переставал считать Россию своей родиной…
«С рождения обучаясь искусству выживания, Нуреев мало интересовался собственным прошлым и никогда не имел ни времени тосковать по нему, ни склонности к ностальгии», — без тени сомнения утверждает Диана Солуэй в своей крайне политизированной книге о великом танцовщике[60].
Но только факты, как говорится, упрямая вещь, а они зачастую перечеркивают нужный образ Рудольфа, старательно вылепленный зарубежными биографами.
«Годы на чужбине не ослабили этой привязанности, он всегда тосковал по родине, хотя в многочисленных интервью часто говорил противоположное», — подчеркивает Любовь Романкова.
Однажды Рудольф предположил:
— Когда состарюсь, начну плакать о России…
Состариться Нурееву так и не довелось.
Отгоняя от себя черные мысли, он каждый день заставлял себя жить.
Все чаще вспоминались мама, самые яркие картины детства. Первый волшебный поход в театр, первые выступления на сцене. Скитания с мамой и сестрами во время войны, полуголодное существование в тесной избе рядом с чужими людьми. Но от общения с ними он вынес что-то очень важное, что до сих пор греет его грешную душу теплом запоздалой памяти. Православные молитвы, которые запомнились на всю жизнь…
«Но вернемся назад в нашу маленькую комнату где мы жили вместе с семьей русских крестьян, мужем и женой. Им, должно быть, было около 80 лет. Они были очень набожными, и их маленький угол весь был увешан иконами, а перед Божьей Матерью всегда висела зажженная лампада. Каждый день на рассвете старик и его жена подходили ко мне и, нежно встряхивая, будили меня. Они хотели воспитать во мне религиозные чувства. Они заставляли меня преклонить колени в углу и я, наполовину сонный, вглядывался в желтоватый огонек. Меня заставляли молиться, бормоча слова, которые я не понимал. Почти всегда неизбежно это будило мою мать, видя это, она свирепел а, так как в нашей семье никто не верил в Бога. И хотя это продолжалось каждое утро, но, как ни странно, я никогда не жаловался и даже уговаривал маму позволить мне продолжать говорить чужие непонятные слова.
В действительности была одна простая причина моей податливости — вознаграждение. Когда молитва кончалась, старая женщина давала мне несколько картошек или кусочек козьего сыра. «Пути господни неисповедимы», — говорили они. Но мой путь к Богу легко понять»[61].
О чем и о ком молились русские люди во время той страшной войны? Конечно же о победе. О тех, кто сражался на фронте и, хранимый молитвами, должен был вернуться домой.
Маленький Рудик повторял заученные слова молитвы, думая об отце, которого почти не помнил. И отец вернулся — герой Великой Отечественной, гордо увешанный наградами.
Православная вера обязательно спасет его заблудшего сына…
В начале ноября Рудольф не выходил из больниц из-за непрекращающихся инфекций, а 20 ноября в последний раз оказался в госпитале Перпетуэль-Секур. Пока еще мог, даже в последние недели своей жизни Рудольф приезжал в театр и, вытянувшись в ложе, внимательно смотрел, как исполняются на сцене его любимые партии. Но наступил день, когда силы покинули его настолько, что он не смог подняться с постели.
В его квартире на набережной Вольтера собрались почти все женщины, всю жизнь боготворившие Рудольфа. Мод Гослинг и Тесса Кеннеди приехали из Лондона, Любовь Мясникова — из Петербурга, Марика Безобразова — из Монте-Карло, Джанет Хитеридж — из Сан-Франциско… Всеми приездами и отъездами управляла неутомимая Дус Франсуа. Была здесь и его сестра Роза, пытавшаяся спасти брата лечебными травами.
— Меня обложили со всех сторон, — шутил Рудольф. — Даже моя собака — и та женского пола!
С самого начала болезни Нуреева и до самого конца ни друзья, ни врачи не услышали от него ни единой жалобы. Он и прежде никогда не жаловался на плохое самочувствие. Если же кто-то спрашивал, как он себя чувствует, Рудольф, буркнув в ответ нечто невразумительное, обычно переводил разговор на другое. Говорить о своем недуге он мог только с лечащим врачом, которому безгранично доверял. Один и тот же вопрос был обращен к Мишелю Канези: «Мне конец?».
Мишель не решался говорить ему правду…
«Его было трудно кормить, — признавался Канези корреспонденту «Фигаро». — Он ничего не мог проглотить, и было решено вводить питательный раствор через капельницу. Мы прекрасно понимали, что в этом случае риск инфекции возрастает еще больше, как и у всех пациентов, чьи иммунная система поражена. С этого времени он и начал неумолимо угасать».
Но и незадолго до смерти, лежа в больнице, Нуреев слушал через наушники «Коппелию», которой собирался дирижировать в Марселе.
— Самое трудное — уходить отсюда, когда все только начинается, — признавался он.
«За эти десять дней я узнал о Рудольфе больше, чем за все предыдущие десять лет, — признался Канези. — Я увидел его семью. Сестры все время держались вместе и не хотели верить, что он умирает, не хотели понять этого».
Так случилось, что сестре танцовщика Розе было суждено присутствовать при рождении и смерти своего брата.
«Он ушел во сне, ничего не чувствуя, прикрытый крыльями своей славы, которую он так любил, и за ним вспыхивали яркие искры его гения», — скажет Ролан Пети.
Рудольф Нуреев покинул этот мир тихо и без страданий ранним утром 6 января 1993 года, накануне православного Рождества. Его молитва была услышана…
Прощание с Рудольфом состоялось в фойе «Гранд-опера» 12 января 1993 года. Шесть ведущих танцовщиков театра вынесли гроб из красного дерева и установили его на центральной площадке парадной лестницы, занятой артистами балетной труппы и студентами театральной академии. В фойе, утопавшем в белых хризантемах, согласно предсмертной воле покойного на пяти языках звучали стихи Пушкина и Байрона, Гете, Рембо и Микеланджело. Одним из языков был, конечно же, русский, а первыми словами, прозвучавшими здесь, оказались строки из «Евгения Онегина», прочитанные Нинель Кургапкиной…
Позднее напишут, что прощальная церемония была обставлена так, будто ее режиссировал сам Нуреев. Необычно выглядел и усопший: он лежал в гробу в строгом черном костюме и в чалме.