Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без шубы‑то был только один Максим Горький. В пальтишке полубродячем. И, как водится, в сапогах. Куда ни шло, маленько под босяка косил. Ему бы первым в эти черные подвальные дыры лезть. Но он дорогу не знал. Хожалым туда был только Гиляровский. Он в своей роскошно распахнутой шубе и попер.
Решили начать с «Утюга». Эта подвальная ночлежка была не самая страшная. На спуске даже крохотная газовая лампочка горела. Заслышав топот бесцеремонных барских ног, сам хозяин ночлежки выскочил навстречу:
— Я‑то думал!
Гиляровский маленько ткнул ему кулачищем:
— А ты, Бордодым, не думай. Не полиция.
— Да рази полиция посмеет лезть в мою дыру? Не смеши, Гиляй!
— Во-во. А господа артисты смеют. Показывай своих босяков. И без разговоров, Бордодым!
Таково уж прозвище было хозяина «Утюга». Скупщик краденого, стало быть, вполне подходящее имечко. Гиляровского он, разумеется, знал. Но ведь и тот приходил только днем. Да и тов единственном числе. А тут сразу столько дорогих шуб!
— Как бы вас того. не обидели постояльцы!
— А ты, Бордодым, будь нашим околоточным, — решительно ткнул ему в спину Гиляровский. — Да фонарь, фонарь давай. Темень, поди?
— А зачем нам свет, Гиляй?.. — хихикнул панибратски Бордодым.
Но фонарь чья‑то услужливая рука подала. Видно было, что это пока что «господская», «чистая» часть ночлежки. Подвал на клетухи вдоль длиннющего коридора разгорожен. Без дверей, разумеется. Нары двухъярусные видны, иные даже с матрасами. Народ воровской и бродяжий уже на ночь собрался. Кто в карты играет, кто в щелбаны, кто жует что‑то, а кто и бабенку без оглядки на соседей знай себе брюхом гнетет. Под одной лампочкой какой‑то испитой человек даже книжку читает.
— Не твою ль, Максимыч? — толкнул Савва Тимофеевич своего притихшего друга.
— Не трави душу, Тимофеич, — огрызнулся тот. — Чего нас сюда понесло? Будто я на таких нарах не леживал.
Бордодым уловил разговор:
— Ты‑то, кажись, тоже из босяков?
Все расхохотались, и громче всех, конечно, Морозов. Обитатели ночлежки зашевелились, стали подымать кудлатые головы.
— Гли-ко! Паханы какие‑то?
— Можа, эти... как их... христолюбцы?
— Христоблядцы! Спать не дают.
Какое спасенье! Гиляровским зуд репортерский овладел. Да и покрасоваться перед приятелями хотелось, показать, что он здесь свой человек. Так что иным кивал, иным и руку подавал, спрашивая о житье-бытье. А какое житье могло здесь быть? Пожимали плечами, прикрытыми разным рваньем. Пора было уходить.
Но ведь покрасоваться‑то надо?
— В «Малину!» — решительно двинулся Гиляй к еле заметной за нарами лазейке.
Бордодым решительно было загородил дорогу:
— Да там же. там!
— Знаю. Только свои? А мы что, чужие?
Нет, решительно ресторанный дух придавал бесстрашия даже таким людям, как Москвин и Качалов. Все полезли в эту дыру — даже Станиславский, с его‑то ростом!
Это был нижний этаж подвала. Там было чище, и народ побогаче одет. Кое-где стояли даже кровати. Столы были. За ними шла карточная игра, в самом разгаре. На вошедших и внимания вначале не обратили. Так бы, может, и прошли весь подвал, да художнику Симову вздумалось довольно громко заметить в отношении одной картинки-картонки, пришпиленной к стене:
— Господи! И кто‑то же подсовывает людям такую мазню?
Картинка, конечно, того. Голая баба на карачках. А сзади ей кто‑то что‑то пихает такое лохматое.
Но оскорбление было, видать, слишком велико. Задело мужские струны. Из‑за игорного стола поднялся шикарно одетый фраер и схватил Симова за грудки:
— Это Манька‑то мазня?! Убью, сука!
И убил бы, не заслони Гиляровский художника своей богатырской рукой:
— Ну-ну, Паханя. Не видишь, выпимши приятель?
Художника‑то оградил, но тут уже и игроки прозрели. Карты долой. Глаза загорелись.
— Ба... блазнится, что ль?
— Шубы!
— Сам боженька нам шубки послал!
— Так снимай их, чего зря толковать?
И шубы уже стали драть с плеч, начав почему‑то со Станиславского. Савва Морозов решительно сунул руку за пазуху, шепнув Горькому:
— Не дамся!
Тот еще тише:
— Думаешь, у них таких пушек нет? Влипли, уж истинно.
Все сбились в кучу, а что они могли поделать? Их с полсотни жулья окружило. И ножички, ножички в руках. И смешки, смешки:
— Сами разболокнетесь?
— Иль помочь, помочь вам?
— Да главное‑то, главное, кто их сюда привел?!
— Ты-ы, Бордодым? И тебя вместе с ними!
Бог знает, что бы началось, но Гиляровский руки в пузатые бока упер и разразился длиннющей тирадой:
— Мать твою, Паханя. В сраку твою выблядку всякую. Вошь твоя, что на мошне прыгает, и та понимает, что гостей не обижают. К тебе я, сучара драная, пришел как к человеку, друзей привел, а ты так‑то встречаешь?! Уйми своих гавриков. разлюли вашу малину. В мать, в дядьку, в батьку, в деда. ив сифилисных сук всяких!
«Вот, — подумал Савва Морозов, распахивая шубу и уже открыто взводя курок. — Сейчас нас всех по одному и перещелкают!»
Но случилось совсем необычное. Разряженный фраер, которого Гиляровский назвал Паханом, тоже упер руки в боки и расхохотался:
— Гиляй? Гиляй? Твои? Ай я не признал? — Он руку ему уже без всякой финки протянул: — Ну, здравствуй, гостенька дорогой! Хорошо ты ругаешься.
— Здравствуй, Гриша, — сказал Гиляй. — Ругаюсь, как умею.
И руку воровскую совсем по-дружески пожал, но так, что у Гриши запястье хрястнуло.
— Однако, Гиляй, и силища же у тебя.
— Да уж не обидел бог.
— Так и я не обижу. Вина! Лучшего! Моего! — рявкнул Гриша так, что несколько человек наперегонки бросились исполнять его приказание.
И не только вино явилось — и белая скатерть на столе, и хрустальные бокалы. А вся воровская малина почтительно отступила, рассыпалась по темным углам.
— Знай наших, Гиляй!
— Знай и ты наших, Гриша. Я что, продавал тебя?
— Да нет, не замечал, Гиляй.
— Вот то‑то, Гриша. Будь здоров. И никогда не попадайся! — Гиляй первым чокнулся и своим кивнул: — Смелее, моя братва. Вас никто не тронет. Ведь ты, Гриша, нас сам проводишь? Вдруг кто из твоих архаровцев нас за своих не признает.
Так вот и вышли, потные под шубами до самых портков. После чего, уже на свежем воздухе, Савва Морозов взял бразды в свои руки: