Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Медлительный и тяжелый Сенька только налег на стол, затрещал столешник. Молчал.
– Гиль зачнется тогда, когда станут замест серебра платить медью. Купцы хлеб, товары попрячут, а там голод.
– Смекнул такое… Не домекнул, куда пойдем и где жить будем не голодно, а пуще не опознанно?
– Вот что удумал я. Надо нам к ватаге опять пододти… постоять, покланяться у церкви Зачатия Анны-пророчицы… там у стены Китай-города близ Никольских ворот, что на Лубянку.
– Улька манила к той церкви – знаю! Она там стоит, а оттуда все едино спать идти к Облепихе.
– Я по-иному замыслил – слушай! Спать будем мы в Кремле, в хоромах боярыни Морозовой… бывает ежеденно там. Уродов да нищих ходит за ней толпа, иные и живут у ей… тебя опять безъязыким, как на Коломне, нарядим, обвесим веригами с крестами, – не бойсь, умилится… Я же стихиры зачну гнусить и ее убайкою… Только Ульки твоей боюсь! Она везде поперечка.
– Не посмеет! А ну, коли так!
– В боярских дворах переписи не будет. У боярыни Федосьи еще и боярин Глеб недужит, сказывают – худо бродит, больше лежит да сам с собой о том, о сем судит. Оттуда, може, наладится ход к царю. Известно, что Киприяна-раскольника водили туда – царь звал о старой вере говорить. Было бы ладно, кабы нам пробратца – убить царя, и народ бы ожил…
Давно отзвонили, после вечерни стали на двор собираться нищие. Таисий сказал:
– Поди к себе! Улька не должна знать, что ты у меня сидишь.
Уходя, Сенька заметил Таисию:
– Пили табак, дыму нагнали, а все же у тебя мышами пахнет, я бы не мог тут спать!
Таисий, выпроваживая друга сенцами с гнилым полом, снимая с дверей замет, ответил:
– Семен! Злой женкин глаз и ревность хуже мышей!
– Сам сосватал на Коломне… Я не хотел, а теперь обык – тепло с ней, мягко.
– Не чаял, что охомутает тебя женка! От мякоти той – помнишь, в Иверском чли сказание? Самсон от Далилы погиб!
– Ништо, друг! Расхомутаюсь.
По-великолепному протяжно звонят по всей Москве колокола. На солнце лужи, в тенях синеющая от синего неба гололедица. Ближнему колокольному звону крестясь, стороной улицы бредет толпа. По средине улицы, провожаемая широко шагающими стрельцами с бердышами на плечах, идет кучка тюремных сидельцев, оборванных, полубосых, закованных по рукам в кандалы. Ножные колодки оставлены в тюрьме. Из пестро раскрашенных деревянных церквей слышится унылый напев великопостных молитв. А вот церковка каменная с луковицами большими куполов. Купола прилепились к боченочным шейкам с кокошниками по верхнему карнизу. Из нее, от тесноты молящихся, открыта дверь с паперти, на улицу валит густой пар. Косясь на церковку, тюремные сидельцы приостановились, хотели креститься, но руки скованы, и, только обернувшись, поклонились наддверному образу:
– Спаси, спасе! – сказали иные.
Стрельцы, покрестясь, приказали:
– Иди, робята! Вечереет…
Шлепая по лужам босыми и лапотными шагами, колодники двинулись вперед, запели:
Взлохмачены волосы, заросли бородами, усами лица колодников. В дыры их открытых ртов прохожие, крестясь, суют монеты, а в распахнутые вороты рваных рубах с запояской и кафтанов рядных – пихают хлеб и калачи. Угрюмые лица кивают дающим, плюют за пазуху деньги и медленно проходят с новым пением:
Встречные, останавливаясь, крестятся, иные говорят в толпе:
– Откупились бы, кабы в дому было житья-бытья да злата-серебра!
– Кинут в тюрьму – за дело ай нет, – а сиди да голодай!
– Вишь, доброй досмотрщик! Для велика поста сбирать пустил!
– Доброй? Их доброта ведома – соберут много, да получат мало!
– И то хлеб! Не всяк пущает.
Улица, отсвечивая мутно слюдяными окнами, поблескивая крышами низких, темных, а то и новых, пахнущих смолой древесной домов, загибает в сторону и идет под гору. Из-за поворота навстречу колодникам двое стрельцов за концы веревки, привязанной к кушаку по крашенинным порткам, ведут человека, без рубахи, с черным крестом на шее. За ним, сажень отступя, сзади шагает палач в светлом кафтане, забрызганном кровью. Правый рукав его засучен, в руке плеть. Палач время от времени бьет ведомого стрельцами по спине. От удара человек охает, подпрыгивает вперед, но стрельцы держат концы веревки и не дают скоро идти. Портки битого расстегнуты, и если б не кушак на пояснице, они бы съехали. Его спина в крови, в рубцах, синяя от холода и побоев. Новая толпа встречных битого провожает:
– Пил, вишь, да пьяный валялся!
– Не выждал первой недели поста!
– То и оно! Патриярх указ дал не пить в первую неделю-у!
Слышится особый, злой голос:
– Никон закон тот с Новугорода вывез!
– Эй, вы! О патриархах закиньте брусить, – уши ходют!
– Правду молым!
– Не всякую правду кажи!
– Ништо им! Вишь, тетка Улита давно по заду не бита!
– Не бойсь, робята-а! С правдой вам и в застенке добро!
С этой толпой бредут Таисий с Сенькой. Сенька на ухо сказал другу:
– Шестопер ты вернул, а я его с собой несу…
– Ну так что?
– Глядеть жаль! А ну, как размахаю я палача до мяса? Стрельцы ускочат, а схватятся – и им тоже…
– Паси себя на дело! За горюна не добро вязаться. Нынче отобьешь, он завтра пьяной ляжет – дивлю тебе много!
– Не велишь? Пожду…
Толпа стала гуще, из церквей пошел народ – у кого в руках свечи, у иных просфоры. Колокольный звон замолк, стало сумрачно внизу улицы. На высоких куполах кое-где, как угли тускнея, тлели клочки заката.
– Пора, брат, на Облепихин двор!
– А нет, Семен, – проберемся мы к Конону в Бронную слободу – спать у него.
– Шагай! Кажи путь.
– Седни твоя Улька в ночь изгрызет подушку.
– Ништо! Спеши, решетки задвинут.
– Конон – мой дружок! Скорбен и языком и слухом, а мастер такой – у немцев поискать…
– Што робит?
– Кольчуги да бехтерцы… У него я свои деньги хороню.