Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Обошьем в новое.
Ключница ушла. Боярыня стояла, глядела в сумрак, павший над садом. Вздохнула еще, когда Сенька, сгибаясь, пролез в предбанник и гулко захлопнул дверь. Содрогнувшись от звука двери и прохлады сумрака, запахнув однорядку, пряча трость под полой, медленно пошла вверх. Отдав сенным девкам и трость и однорядку, спешно шагнула в крестовую. Войдя, крестясь, взяла лестовку, встала на молитву перед образом Спаса. Земно била поклоны, считая их по лестовке. Ее монашеское лицо, красивое, с тонкими чертами, желтело и, как восковое, прозрачно светилось. Ясные глаза от лампадных огней так же, как и лицо, слегка золотились, а губы шептали:
– Вездесущий! Все ведаешь ты и можешь… Изжени беса похоти рабы твоей… возведи на Федотью-рабу крепость нерушимого целомудрия… закрой очи ее сердечные для радостей земных… закрой очи, зрящие вну, да не зрят они каменя-самоцвета! Даруй очам моим зрети един лишь камень аспид черен, кроющий гробы праведников…
Положив трехсотый поклон, боярыня разогнулась. Крестясь на стороны, вышла из крестовой и попятилась: мимо ног ее прокатилось большим комом мохнатое, замотанное в вонючее тряпье, мяукающий голос, фыркая котом, верещал:
– Чур, бес! Отринься, бабка! Сатана-а… тебе не уловлюсь, от тьмы-тем грехов отмолюсь! Милуй мя, господи-сусе…
Юродивый Феодор ползал быстро по полу, а за ним с коротким печным крюком в руках гонялась ключница Дарья.
– Юрод грязной! Вон поди, по-о-ди! – шипела она, боясь громко говорить, чтоб не потревожить больного боярина.
– Тьма в подызбице! Ту лепо! Светло божьему человечишку… Бабка, дай буду тебе о тебе чести заупокойное!
Боярыня строго сказала:
– Феодор! Упрямишь… Опрати себя не хощешь – живи в клетях.
– Федосок, божий недоносок, гони мя в яму! Гони в тему – час придет, сама туда сядешь! А пошто? Да по то – царь у антихриста на хвосту виснет!
– Поди же… поди, юрод гнилой! – приступала ключница.
Юродивый понял, что боярыня не даст жить вверху, уполз по лестнице в сени.
– Царь с антихристом из одной торели телятину жрут! Тьфу им!
– Смени рядно! Умойся – будешь жить со всеми, – громко сказала боярыня. Она, тихо ступая, проходила к себе.
Юродивый визгливо крикнул:
– Федоска! Чуй, рцу тобе – все твое в малы годы прахом возьметца! Пуще меня завшивит. Аминь! Аллилуя! Тпру-у! Вороти к Боровску-у!
«Несчастный… а отец Аввакум чтет его», – подумала Морозова.
От многих лампадок и лампад, горевших день и ночь перед темными образами греческого письма, в горницах Морозовой светло, душно и желтовато от огня, будто на раннем восходе солнца. У боярыни Морозовой образа были развешаны по всем углам, по стенам и над дверями всех горниц. Окна не отворялись – слюдяные, раскрашенные узорами пластины плотно вделаны в свинцовые рамы. Жилой дух не выходил наружу – в горницах пахло прелью, ладаном, тряпьем и деревянным маслом. Нищие, когда не доглядывали за ними, лезли на лавки, макали грязные пальцы в лампадки, мазали маслом волосы. Спали нищие на тех же лавках, а иные под лавками. Ползали по полу, корячась, и больше юродствовали, чем молились.
Сегодня раньше полудня боярыня в каптане на шестерке лошадей уехала по зову царицы во дворец. Ехать немного, пройти легко, но важной боярыне пеше ходить не полагалось… Также и работать вменялось в стыд великий: «На то рабы есть!» В отсутствие боярыни, своеволя, нищие перебрались много раньше обеда вниз. Перед обедом всегда полагалась молитва, за ней обед, за обедом еще молитвословие, потом сон и вечером вновь молитва с песнопением.
Вверху остались Сенька и Таисий, оба молчали, слушали, как внизу Феодор-юродивый визгливо кричал:
– Царь?! А што те царь?! В одно время я ему в никонианском вертепе, кой они церковью зовут, – голое гузно казал… Зачали, вишь, аллилую трегубить, а я перед царем и скокнул лягухой, кувырнулся оба пол лбом да рубаху-те на плеча вздернул!
– Ой, Федорушко! Перед государем-то?
– Ништо ему! Антихрист Никон-таки на меня зубом закрегчал и возопил: «На чепь его, дурака!» Царь же ни… едино лишь выпинать повелел, ну пинали-таки гораздо! Ведал царь-то, за правду я, за аллилую.
– Мученик… за правду тебя, Федорушко!
– Никона согнали! Буде ему пыжиться.
Сенька на лавке в углу. Таисий рядом, спросил:
– Не тяжко тебе молчать?
– И так привык мало говорить, привышно.
– Думаю я соблазнить тобой боярыню… Соблазнится – богатство ее – наше. Кликуш всяких разгоним… Едина забота – Аввакум-поп! Слух есть, что царь его простил… указал ему к Москве ехать, мыслит мирить Аввакума с никонианами. Аввакум же непримиримый. Помедлит юродивый поп, а мы к царю проберемся – и конец! Деньгами Морозовой купим стрельцов да удальцов, заварим бой – и я царь, да не такой, как все, – справедливый – холопу и смерду волю дам…
– Таисий… царей справедливых нет и не будет!
– Я буду таким!
– И ты… не… будешь… царей быть не должно!
– Вон ты какой у меня? Затейной, учителя перерос… А вот я…
– Стой! Идут!
Из смежной горницы кто-то медленно шел, говорил. Это был боярин Глеб Иванович, он шел в длинной белой, до пят, шелковой рубахе, казался одетым в саван, говорил хотя и про себя, но громко:
– Великий государь! Богданко Хитрово боярин грабитель есть… Половину добра с твоих государевых вотчин имает на себя… Да грех чего таить! И тестюшко твой Илья Милославский таков же. Серчаешь? Не буду, Бог с ним…
Боярин остановился и будто проснулся, повернулся, шатаясь на ногах, ушел. Таисий сказал:
– Боярин так побродит недолго, а вдова его – диамант[216], – подобрать надо!
Немного спустя после хождения по горницам боярин Глеб Иванович умер. Воспитатель, царский свояк, Борис Морозов умер годом раньше Глеба.
Две вдовы почти что царственных остались: матерая вдова Анна Морозова, родом Милославских, и молодая вдова Федосья Прокофьевна Морозова – родом Соковнина. Так же, как Анна Ильинична, Федосья Прокофьевна с почестями похоронила мужа. За гробом шли в церковь и до могилы царь с боярами честных родов. Кормила Морозова целую неделю нищих, из рук им раздавала поминальные деньги. По монастырям за упокойное пенье и помин души дала вклад большой. Сорокоуст[217] справила, все по чину.
При жизни мужа была Федосья Прокофьевна видом черница. Если не ехать ко двору, носила столбунец черный, бархатный, на плечах вишневую мантию или однорядку. Со смерти мужа надела скуфью монашескую с пелериной черной, мантию черную и походить стала на игуменью, до времени постриженную. Усердно молилась, а теперь молиться стала еще усерднее. Утром, часу в первом ночи[218], боярыня шла в крестовую. Таисий много раньше ее молился образам, висевшим на стене перед боярской крестовой, он читал по книге, падал ниц и бил многие поклоны. Боярыня спросила негромко: