Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работы, написанные Булгаковым за четыре года, прошедшие между закрытием Собора и высылкой из страны, – это непрерывный диалог автора с самим собой, в котором он мучительно размышляет о собственной жизни и жизни России, пытаясь осмыслить ту полную катастрофу, в результате которой «на месте шестой части света оказалась зловонная, зияющая дыра»[463]. В сборнике статей «Из глубины», участники которого, ранее с таким энтузиазмом погружавшиеся в религиозные искания на страницах «Проблем идеализма» и «Вех», в конце концов продемонстрировали осознание собственного бессилия, голос Булгакова действительно раздавался как будто из бездны отчаяния и смирения. В диалоге «На пиру богов», сознательно построенном как подражание «Трем разговорам об Антихристе» Соловьева, он последовательно проанализировал оголтелое славянофильство военного времени, мечтавшее о том, чтобы установить крест над константинопольской мечетью, которая когда-то была церковью Айя-София; пугающее, звериное поведение народа, который когда-то казался носителем веры и религиозной истины; соблазны социализма, а также туманную и деструктивную мечтательность интеллигенции. Только в освобождении церкви и достижениях Собора Булгаков все еще видел слабые признаки надежды. В «Трагедии философии», также написанной в этот период, Булгаков подвел итог целой эпохе в своей творческой жизни, утверждая, что само погружение в философию было ошибкой, ересью, которая стремилась создать миры посредством философских систем и тем самым отвлекала мысль от ее истинного назначения, заключающегося в том, чтобы понять личный и общественный смысл Святой Троицы. История философии была ничем иным, как трагической историей повторений полетов Икара, неизбежно завершающихся катастрофой. Наконец, «У стен Херсониса» стало долгим, мучительным размышлением о самых основах православия, навеянным пребыванием Булгакова в том краю, где оно впервые пустило корни в России[464].
Вся деятельность Булгакова в России, этапы его интеллектуального развития совпали с духовной эволюцией интеллигенции в целом; они отражали пульс его страны. То же самое можно сказать и о времени его отъезда. Ни русский авангард, ни русский модернизм в 1922 году не закончились, однако этот год ознаменовал символический конец исторической эпохи, которая породила русский модернизм: отъезд его архитекторов так или иначе обозначил окончание этого периода истории культуры, известного как Серебряный век. Кроме того, в начале 1920-х годов завершился имперский или петербургский период российской истории и еще более длительный период истории Православной Церкви. В советское время оправдались худшие опасения участников церковного Собора 1917–1918 годов: церковь стала объектом систематических гонений. В течение десятилетий, последовавших за революцией, когда преследования дополнились все более успешными попытками подчинить церковь государству, общественная роль Русской Православной церкви, остававшейся одним из главных факторов российской истории с киевских времен вплоть до 1917 года, претерпела глубокие и драматические изменения.
В январе 1923 года Булгаков, только что покинувший охваченную пламенем Гражданской войны Россию, оказался внутри константинопольской мечети Айя-София. Когда он бродил по мечети, на него нахлынули сильные и знакомые ощущения. Здание покорило Булгакова воздушностью, благодатью, наполнявшим его светом; он почувствовал, как царящая здесь гармония проникает в самые глубины его существа. «Появляется чувство внутренней прозрачности, исчезает ограниченность и тяжесть маленького и страждущего “я”, нет его, душа исцеляется от него, растекаясь по этим сводам и сама с ними сливаясь. Она становится миром: я в мире и мир во мне». Булгаков на собственном опыте пережил впечатления посланцев князя Владимира: воистину в этом каменном воплощении платоновского мира идей было невозможно понять, находится он на небе или на земле. Пережив с еще большей интенсивностью возвышенные ощущения, которые он испытывал в предшествующих «мигах» или осенениях, Булгаков почувствовал свою свободу в Софии как избавление от нескончаемого рабства, от «рабства рабам и голоду, самым пустым и мертвящим стихиям мира», которое, казалось, выжгло позорное клеймо, уничтожив его душу[465].
Охваченного этими ощущениями Булгакова посетило новое апокалиптическое видение. Стоя у самих истоков православия, он был поражен достоинством и благолепием мусульман, которые теперь молились Аллаху в храме, воздвигнутом по повелению Юстиниана; и он осознал неправедность славянофильских мечтаний о восстановлении креста над Айя-Софией, их непонимание истинной вселенской миссии Софии. И если мировой кризис разом уничтожил первый и второй Рим, должен появиться третий Рим, истинный, в котором до конца времен церковь будет явлена во всей своей полноте и целостности. Святая София исполнит предназначенную ей роль всеобщей, вселенской церкви – роль, которая была утрачена в истории. Она вновь превратится в место, где встречаются небеса и земля, каким его почти тысячу лет назад восприняли посланцы Владимира.
Булгаков тут же одернул себя: время для таких видений, «новых схем» и «карточных домиков» миновало. Не было ли это простой «сентиментальной мечтательностью», не сам ли он убедился, куда могут завести подобные прожекты? Не просто ли у него голова пошла кругом, когда его выпустили из «каменного мешка» и он оказался в мире свободы?[466] Однако сопротивление было бесполезно. Могущественное видение покорило его, и он пришел к выводу, что в этом видении звучал голос церкви. Пройденный Булгаковым круг замкнулся: в тот момент, когда он находился в Айя-Софии, завершилось его возвращение в церковь. Последние двадцать лет жизни Булгаков посвятил воплощению видения, посетившего его в мечети: невзирая на мелочные проблемы эмигрантского существования, он взялся за необычайно амбициозную, мессианскую задачу переосмысления христианского вероучения в соответствии с миром современности.
Эпилог
Из Москвы в Париж
Принудительный отъезд из Советского Союза в конце декабря 1922 года ознаменовал решительный перелом в жизненном пути Булгакова. Годы, прожитые в Париже