Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Студентка стала смеяться и говорить, что у нее было много завиральных идей. А я уже не слушал – я думал про разговор с Марьяной после театра. Как же я мог до такой степени заблуждаться? Кто она – Земляничка? С какой неподдельной искренностью, с каким вдохновением выдает краденые мысли и стихи за свое! И зачем ей цепочка, которую она, естественно, надеть не сможет, потому что я же ее уличу в воровстве? Не клептоманка ли она?
Этот факт с «театром одноразового актера» меня неприятно поразил. Но это была уже мелочь среди событий последнего времени. А после своего трудного «возвращения» к родителям, когда я преисполнился человеколюбия, история с Марьяной не очень здо́рово волновала меня. Только странно вспоминать, как я сходил от нее с ума. И смех и грех! И не знал я, как объяснить ей, что неинтересно мне больше целоваться, не тянет. Нет больше девочки-землянички, не существует ее.
Просит: «Помоги с алгеброй, я двойку завтра по контрольной схвачу». А я должен был встретить после работы маму, чтобы зайти в универмаг и купить ботинки. Сказал ей. На другой день точно – двойку получила, идиотка! То ли по тупости, то ли мне назло. Разве поймешь девчонок?
Тут заявляет после уроков:
– У нас теперь есть свой дом.
– Какой дом?
– Пойдем сегодня – покажу.
Пристала со своим «домом». Пошел с ней. На чердаке устроила «комнату». Стол, застеленный старой портьерой, два стула, сундук, торшер (разумеется, не светит) с голубым помятым колпаком и диван, из которого прут пружины. На слуховое окно кружевную тряпицу нацепила. Театр, помойная декорация.
– Нравится? – В глаза заглядывает, за руку берет, на диван опускается и меня тянет. Жалкая какая-то. Отпустила руку, глаза отвела, молчит. И я молчу.
– Через три месяца мы расстанемся, – говорит наконец. – Ты в Москву уедешь?
– Да, – отвечаю, – а ты?
– А что я? Останусь.
– А что будешь делать?
– Манекенщицей сделаюсь, – говорит и странно улыбается – робко и с вызовом. – Не гожусь? Во мне что-то не так? Может, ноги у меня кривые?
Она скидывает туфли, задирает форменное платье, вытягивает ноги и выгибает носки.
Я смотрю на ее ноги в колготках. Сбоку строчка зашита простой ниткой. Выше колена ноги полные, плотно прилегают друг к другу. Я дотрагиваюсь, провожу рукой по ее ноге, чувствую тепло. Меня как магнитом к ней притягивает. А Марьяна застыла, не шевелится, и я с ужасом соображаю, что она на все готова.
Отчего так сердце бухает? От близости ее? Все возмущается во мне, потому что опять обман! Я делаю усилие, отрываюсь от Марьяны, неуклюже отскакиваю. Вероятно, я смешон. Говорю с притворным хохотком:
– Ты что, соблазняешь меня?
– Может быть… – отвечает и тоже сдавленно смеется, с кокетством, чудится мне.
И такая неприязнь во мне поднимается, что я говорю:
– Не надо этого. Не надо!
– Не кричи, – просит она, и лицо у нее становится испуганным.
– Совершенно не надо, – повторяю я.
Она уже глаза утирает, а мне хочется унизить ее, сделать больно, оскорбить, но язык не поворачивается открыть то, что я знаю про нее, и поэтому я ору:
– Найди себе другого дурака! Скажи ему, что гнездышко готовила для него и никогда в жизни ни с кем не целовалась и не лежала в постели!
– Кретин несчастный! – рыдает она и топает ногами в колготках по чердачному полу, засыпанному битым кирпичом.
Я иду по сверкающей весенней улице, тяжело на сердце, но я осознаю: тяжесть скоро пройдет, зато я избежал ужасной опасности и наконец-то свободен. Я даже немного горд: у меня был разрыв с женщиной, со слезами, криками и всем, что положено.
Вечером я неожиданно вспоминаю планы насчет Динки и с сожалением думаю: теперь Марьяне ее не оставишь. Ну да ладно, пристрою куда-нибудь.
Когда я вышел вечером гулять с Динкой, я еще не знал, что поеду на улицу Пушкина.
Алла открыла сразу, будто ждала. Она присела перед Динкой и прижалась щекой к ее голове.
– Альма, Альма, – приговаривала она. – Ты меня помнишь?
Конечно, помнит, в этом не было сомнений. Динка выражала радость, но, как мне показалось, сдерживалась, чтобы меня не обидеть. Поглядывала на меня.
Я снова сидел в старом мягком кресле.
Алла сказала:
– Я себе места не могла найти, когда ты убежал. У тебя такое лицо было! Я боялась за тебя. Ты прости, нехорошо все получилось.
Потом мы ели морскую капусту. А потом она рассказала, что Румянцев умер от опухоли в мозгу. Он трижды тонул (один раз очень страшно, в болоте), раз попал в автомобильную аварию, однажды еле спасся из горящей тайги. Его постоянно окружали опасности. А умер он на больничной койке, прооперированный. Друзья присылали лекарства со всего света, друзей было много. Но не помогли лекарства.
Алле было тяжело об этом говорить. Но она, слава богу, не плакала. Наоборот, глаза у нее стали сухие, даже без блеска, совсем пересохли. А вот голос дрожал.
– Он стал много пить. Я думаю, он знал, что очень болен. А я не догадывалась. Из последней своей партии он приехал загорелый, веселый. Привез новые песни. Мимоходом заметил, что почему-то часто болит голова да пальцы иногда немеют, не может как следует зажать струны на гитаре. Вроде сам удивлялся этому. Потом больница.
– Почему же Динка не захотела с вами остаться? То есть Альма…
– Она ведь здесь никогда и не жила. И Виктор здесь не жил. Бывал. Иногда и день, и два. А жил у матери, и Альма с ним. Он брал ее в поле. Наверно, дом для нее был там, где Виктор. – И вдруг спросила: – Ты к бабушке собираешься?
– Не знаю.
– Съезди. Она, ей-богу, нормальная старуха, незанудная, все понимает, и совсем одна.
Алла захотела меня проводить. Луна была полная и стояла над улицей Пушкина, как электрический фонарь, желто-оранжевый, с мутным ореолом. Алла продолжала вспоминать:
– Отпуск у него был длинный. Я просила, чтобы мы хоть раз поехали вместе к морю. Ничего подобного. Собрал местных мальчишек и ушел с ними в поход. Построили плоты, сплавлялись по Куте. Ты знаешь, сколько мальчишек на похороны пришло! Один мне сказал на кладбище, что всем обязан Виктору, иначе стал бы хулиганом, наркоманом и сидел бы в колонии, и Виктор ему как отец. Они под окнами больницы дежурили…
Все что попало рассказывала. Но мне не было горько, ей было горше.
Прощаясь, она обронила:
– Я – Альма.
Понятно, что она хотела сказать. Только я ведь тоже – Альма.
И вдруг мне пришла в голову мысль: «Повезу Динку к бабушке и оставлю там, а сам буду поступать в Москву».